О море не может быть и речи. К морю она поедет в другой раз. Поездом. Или же пожертвует остатки своих сбережений на малолитражку, треть внесет сразу, а остальные — в течение полутора лет. Давно нужно было это сделать. И поедет она не в Монте-Карло, а в какую-нибудь дыру для безвольных слюнтяев, где будет не огромная гостиница с бассейном, с ласкающей слух музыкой и нежными свиданиями, а вполне реальный семейный пансион, с видом на огород, где пределом мечтаний будет возвышенная беседа в послеобеденный час о пьесе Ануйя с женой какого-нибудь мясника, перед которой нельзя ударить в грязь лицом, или же в лучшем случае с молодым человеком, который страдает дальнозоркостью и натыкается на все шезлонги, но зато они, он и Дани Лонго, составят подходящую пару, и какая-нибудь сводница, глядя на них, растроганно скажет: «Это очень мило, но грустно, ведь если у них будут дети, они разорятся на очках».
Шаньи. Черепичные крыши, огромные грузовики, растянувшиеся по обочине перед дорожным ресторанчиком. До Шалона семнадцать километров.
Боже, как она могла этими глупыми рассуждениями, не стоящими выеденного яйца, вогнать себя в такую панику. Ну, взять хотя бы Каравая. Неужели она действительно верит в то, что он, каким-то чудом раньше времени вернувшись из Швейцарии, немедленно бросится в полицию и, таким образом, растрезвонит на весь свет, что среди его сотрудников есть преступники? Больше того, он никогда не решится раздуть эту историю, ведь Анита его засмеет, Анита, конечно бы, расхохоталась — ее реакция не могла быть иной, — представив себе, как ее бедная трусливая совушка со скоростью сто тридцать километров в час мчится прожигать жизнь.
В сумасшедший дом. Только там ее место. Единственное, что ей угрожает, когда она вернется, — это услышать от Каравая: «Рад вас видеть, Дани, вы чудесно выглядите, но, как вы сами прекрасно понимаете, если каждый из моих служащих будет пользоваться моей машиной по своему усмотрению, мне придется купить целую колонну автомобилей». И он выгонит ее. Нет, даже не так. Просто он заставит ее написать объяснительную записку, возместить издержки, а потом мило попросит уйти из агентства по собственному желанию. И она уйдет, приняв предложение другого агентства, которое каждый год приглашает ее к себе, и даже выиграет на этом, так как оклад там больше. Вот и все, идиотка.
Жандарм знал ее фамилию. Он тоже утверждал, будто видел ее утром. На том же месте. И этому должно быть какое-то объяснение. Если бы она вела себя с ним и с тем маленьким южанином на станции обслуживания как нормальный человек, она уже получила бы это объяснение. Впрочем, сейчас она пришла немножко в себя и начинает кое о чем догадываться. Правда, пока еще не скажешь, что ей ясно все, абсолютно все, но даже то, о чем она догадалась, давало ей возможность заключить, что это дело не может напугать даже кролика. Сейчас она испытывала только чувство стыда.
Подумаешь, к ней подошли, чуть повысили в разговоре тон, а она уже потеряла голову от страха. Сказали снять очки — сняла. Она настолько ударилась в панику, что, наверное, скажи он ей снять не очки, а платье, она бы подчинилась. И стала бы плакать, да, да, и умолять его. Только на это она и способна.
А ведь она умеет и огрызнуться и защититься, да еще как яростно! В этом она убеждалась не раз. Однажды, когда ей было всего тринадцать лет, она изо всех сил влепила звонкую пощечину монахине Мари де ла Питье, которая любила направо и налево раздавать оплеухи воспитанницам. Никто, кроме нее, не знал, что, казалось бы, без всякой видимой причины она способна перейти от состояния безмятежного покоя к полному отчаянию. Правда, и в этом отчаянии она все время помнила, что не должна терять веры в себя, что пройдет немного времени и она, как феникс, возродится из пепла. Она была убеждена, что те, кто ее знал, считали, что она замкнута, так как стесняется своей близорукости, но тем не менее человек с характером. |