Изменить размер шрифта - +
Бац — и он снова оказался на полу, с расквашенным носом, ощупывая, не сломан ли тот, и глядя на собственную кровь.

— Ты угадал, — сказал рыжий. — Обожаю рубато. Хочешь, чтобы я продолжил?

Взбираясь обратно на табурет, Лукас был озабочен только одной мыслью: когда восстановится дыхание? Это напомнило ему об одном случае. Тогда он сбил себе дыхание, ныряя ночью в Шарм-эль-Шейхе. Он всплыл на поверхность на мгновение раньше, чем полагалось, и увидел черное небо и огромные звезды над пустыней. Снял маску с лица и погрузился в резиновые объятия лодки, чтобы насладиться свежим воздухом. Однако из-за какого-то таинственного сбоя в процессе метаболизма не мог дышать. Он плавал по черной поверхности воды, задыхаясь, как в разреженной атмосфере Урана, и бедные легкие работали вхолостую.

В помещении, куда они зашли, была непроглядная тьма и пахло плесенью. Когда вспыхнула люминесцентная лампа на потолке, он увидел, что оно выложено кафельной плиткой. Это было нечто вроде убежища, бункера. Через двадцать секунд отчаянных усилий к Лукасу вернулось дыхание.

— Ну, — спросил черноволосый, — так за что тебя бьют?

Правильный ответ, подумал про себя Лукас, будет «за Ленни», но он промолчал. Понимание, что необходима осторожность, дорого обошлось Лукасу, который имел обыкновение размышлять медленно и вслух, но на сей раз придется постараться.

— Вы спасли мне жизнь. Если б вы меня не подобрали, меня могли бы убить. Так что я действительно не знаю, за что вы меня бьете. Я американский журналист, как написано в моем пропуске.

— Еврей? — спросил рыжий.

Лукас едва удержался от хохота. За несколько лет в Израиле ему задавали этот вопрос всюду, где он бывал, от Дана до Галаада, прямо или косвенно. И вот, едва он решил, что слышал уже все возможные вариации смысла, подтекста, интонаций вопроса, он услышал новую.

Вариант рыжего не был особенно враждебным. Скорее даже слегка дружелюбным.

— Наполовину, — ответил Лукас. — Отец был еврей, но нерелигиозный. Исповедовал «этическую культуру». Мать — не еврейка.

Почему он рассказывает этим кретинам о своей жизни? — спросил он себя. Одно дело — бояться, но эта потеря морального авторитета была унизительна. Тем не менее ему была ясна логика, которой он руководствовался. До тех пор пока он верит в их относительную добродетель, есть надежда, что они его не убьют. Эта надежда была единственным основанием, от которого можно отталкиваться. Он, однако, сознавал, что ревизионистские подпольные группы во времена Британского мандата убивали куда более достойных евреев, чем он. Настоящих евреев.

— Как вышло, что ты не в правительстве? — спросил рыжий.

Шутка была рассчитана на то, что ее оценит напарник, и Лукас подумал, что улыбнуться было бы опрометчиво. К тому же он не хотел снова подставляться под удар.

По Нюрнбергским расовым законам он самый натуральный еврей, подумал Лукас. Если он вполне еврей для газовой камеры, то и для них должен быть тоже. Но он ничего не сказал. Когда-нибудь, если останется живым, можно будет вставить куда-нибудь эту фразу. А сейчас хватит с него мордобоя, больше он не выдержит.

Пока двое дознавателей переговаривались меж собой на иврите, Лукас на короткое время потерял сознание. Очнувшись, он поймал себя на том, что разглядывает боксерские перчатки. Ему вспомнились «смокеры» с боксом после уроков в неподходящей школе. Вспомнилось, как вынужден был биться с каждым достававшим его школьным антисемитом, начиная с мальчишки по имени Кевин Инглиш. И таких был добрый десяток.

Как странно, как жутко, что приходится вспоминать все это здесь. Что тебя заставляют вспоминать закон детских джунглей с их мерзкими склоками и благочестивым янсенистским фатализмом в таком месте, как Кфар-Готлиб.

Быстрый переход