Строго говоря, в нем не осталось гордости — или так он притворялся перед Искупителем, богом великого смирения, хотя солдат, в котором осталась становая жила, до конца верит в свое боевое мастерство. Он говорил себе — не лукавя — что бог, за которого он сражается, не стоит жертв… но некая его часть не придавала этой мысли значения. Как будто разницы нет. В этом проявлялась гордость, скрываемая им от себя самого.
Он готов ее удивить. Он готов поразить ее, сопротивляясь дольше любых мыслимых пределов. Он заставит суку остановиться.
Как мрачно, как благородно, как поэтично. Да, они будет петь об их битве — все эти светлые лица в будущем храме, среди девственно-белых стен, все эти сияющие очи, радостно разделяющие торжество героического Сирдомина.
Что ему осталось? Только смеяться.
Она отрезает от него кусок за жалким куском. Странно, что обрубок души еще способен помнить себя.
«Узри меня, Спиннок Дюрав, старый друг. Благородный друг. Давай посмеемся вместе.
Моему дурацкому упорству.
Надо мной издевается, дружище, моя гордость. Да, посмеемся, как тебе хотелось смеяться всякий раз, когда ты обыгрывал меня на крошечном поле брани за грязным столом, в сырой, жалкой таверне.
Ты даже не воображаешь, как трудно мне было сохранять гордость. Поражение за поражением, сокрушительная потеря за сокрушительной потерей.
Итак, отбросим самодовольные маски. Хохочи, Спиннок Дюрав, ибо я проигрываю снова».
Он даже не может заставить ее замедлить шаг. Клинки ударяют со всех сторон, три и четыре одновременно. Иссеченное тело не может упасть — его поддерживает сила ударов.
Он потерял меч.
Кажется, он потерял также левую руку до локтя. Угадать невозможно. Он ничего не чувствует, кроме насмешки над собой. Единственный внутренний глаз, не моргая, созерцает жалкое «я».
Ага, теперь ей пришлось отбросить оружие — руки смыкаются на его горле…
Он заставил глаза открыться, поглядел в смеющееся лицо…
«Ох.
Теперь я понял.
Это ты смеялась. Не я. Это тебя я слышал. Теперь понимаю…»
Значит, он, скорее всего, рыдает. Слишком жестокая насмешка. Истина в том, что у него ничего не осталось, кроме жалости к себе. «Спиннок Дюрав, прошу, отвернись. Прошу».
Руки жестко вцепились в горло, она подняла Сирдомина над землей, подняла высоко. Так, чтобы видеть его лицо, выдавливая последние капли жизни. Видеть — и хохотать в покрытое слезами лицо.
Верховная Жрица стояла, прижав руки к лицу, слишком испуганная, чтобы пошевелиться, и смотрела, как Умирающий Бог уничтожает Эндеста Силана. Он уже должен пасть, он уже должен расплавиться под столь яростной атакой. Распад уже начался… Но, как-то, непонятно как, он держится. Сделав себя последней преградой между Тисте Анди и жутким, безумным богом.
Она сжалась в его тени. Какая спесь, какая нелепая спесь — верить, будто они могут противостоять этой мерзости. Без Аномандера Рейка, даже без Спиннока Дюрава. Она ощущает, что каждый сородич упал наземь, неспособный поднять руку и защитить себя; все лежат, подставляя горло, а ливень хлещет по улицам, булькает под дверными косяками, пожирает черепицу, словно кислота, течет по перекрытиям, пачкает стены. Сородичи ощутили жажду, желание сделать первый, роковой глоток. Как и она сама.
А Эндест Силан сдерживает врага.
Еще один миг.
И еще…
В мирке Драгнипура прекратилась битва. Все войска, все лица — Драконус, Худ, Искар Джарак, Скованные, солдаты хаоса в горящими глазами — все обернулись и смотрят на верх повозки.
На одинокую фигуру, стоящую над грудой тел.
Среди которых началось нечто необычайное.
Рисунок — татуировка оторвался от смятой, сморщенной канвы — кожи. Слой, видимый ранее, оказался одним лишь измерением гораздо более хитрого узора. |