Варвара неговорлива, но при этом и не скрытна. Любое мало-мальски значительное возмущение на серой поверхности ее эмоционального образа я бы заметил, а выработавшейся способностью интерпретировать даже микроскопические факты и события и улавливать неуловимые ассоциации фактов и событий я бы легко и сразу вычислил бы Варвариного дружка.
Во время этих моих размышлений она проделала со мной обычные манипуляции и, оставив облегченного меня, ушла «к себе». Открыла гардероб и начала шелестеть там какими-то бумажками. Странно ведь, но, живя всего в двух шагах от этого гардероба, я никогда не узнаю, чем именно она там шелестит, граница на замке. Отдает ли Варвара себе отчет в этом своем чувстве безопасности? Все, что расположено на высоте более полутора метров над полом, мне недоступно. И еще одна мысль всегда возникала у меня, когда она старалась что-нибудь прочесть или шуршала бумагой, как вот сейчас: я вспоминал о ее близорукости, особенно нелепой при выбранной тетушкой профессии. Чувство физического превосходства, редкий гость, посещало меня в такие моменты. Уж с чем-чем, а с глазами у меня все было в порядке, несмотря на бесконечное чтение в лежачем положении.
В этот момент приоткрылась дверь и мелькнуло личико Мариночки. «Начинается», — мысленно прошептал себе я и опять испытал прилив приятного волнения. Молодец, урод! По всем моим расчетам выходило, что именно Мариночка не выдержит первая и захочет узнать, почему это следователи провели у явно ни в чем не виноватого калеки втрое больше времени, чем у любого здорового жителя квартиры. Этот вопрос очень даже ее должен занимать на фоне ее собственного беспокойства. А как еще должен себя чувствовать человек, не посмевший рассказать всю правду следователям, ведущим дело об убийстве?
При Варваре она, конечно, разговаривать не захотела. Да у нее, я думаю, и нет твердого плана беседы, ей просто нестерпимо хочется поговорить, а о чем, она и сама не знает. Чем туманнее чувство вины, тем оно, если так можно выразиться, продуктивнее. В некотором роде.
Решила переждать, тихонечко на цыпочках, в мягких тапочках — в ее положении человек инстинктивно надевает мягкую обувь, чтобы создавать поменьше шума, — прокралась в сторону кухни.
Она знает, что Варвара ее не любит. Для справедливой Варвары Мариночка — типичный случай ненаказанного преступления: нарушила все правила благопристойности, спит с мужиками, водку хлещет, и никто не догадается выселить ее из Москвы.
Затрепыхалась вскрываемая снаружи общая дверь. Мне продолжает везти. Явилась Фира, у нее свой, неповторимый почерк возвращения домой. Уж не знаю, что она там делает с замком, но вся наша тяжеленная двухстворчатая дверка трепещет, как осина на ветру. Тише всех орудует при проникновении в квартиру Платон Сергеич. Застарелая привычка диссидента и развратника. И подпольную литературу, и поэтически настроенную шлюшку необходимо доставлять тайно. Матвей Иваныч обращался с дверью, как с бутылкой пива, она подчинялась одному его небрежному движению и, как мне воображалось, выпускала даже характерный дымок. Мариночка при возвращении напоминала литератора, она, может быть, и не отдавала себе в этом отчета, но в этот момент из расплывчатого лимитского бесправия концентрировалось нестерпимое желание прошмыгнуть и затаиться. Варвара и Равиль обращались с запорами наиболее нормально — аккуратно, спокойно.
Наша квартира вообще очень открыта внимательному слуху. Дверь входная под самым ухом. Встретив вошедшего, я невольно продолжал следить за ним, и почти все движения его отчетливо сообщали о себе скрипом, стуком, топотом, шелестом, жужжанием, скрежетом, шлепаньем и дребезжанием. Если в комнате Равиля была хотя бы чуть-чуть приоткрыта дверь, я не только слышал непроницаемое для моего понимания бормотание его половины, но и стук половника о край кастрюли, и цоканье ложек о дно тарелки. Я слышал даже сквозь закрытую дверь, как Платон Сергеич, стоя перед своим якобы старинным зеркалом, хлопает себя по жирным бокам и говорит «м-м». |