Ты понимаешь, что кроется за этим словом: «тайна». Трагедия с преступлением в конце, причем с преступлением столь загадочным, столь искусно утаенным, что никто ничего не заподозрил…
— Я чувствую почерк гениального поэта, сочинившего невероятную историю, — прошептал Оробете. — Мне бы хотелось услышать ее…
— И я бы с удовольствием рассказал ее еще раз, — отвечал старик, беря юношу под локоть, — но при нашем темпе на это ушло бы несколько дней. Оставим же ее такой, какой она была для всех тех, кто совпал с ней по времени: не поддающейся объяснению…
Они двинулись вперед еще стремительней, так что скоро Оробете не выдержал и невольно замедлил шаг.
— Я знаю, о чем ты все порываешься спросить меня с тех пор, как мы встретились во второй раз, — сказал старик, останавливаясь. — Ты хочешь спросить, вправду ли все это. А мне не просто тебе ответить. В иные времена, Даян, когда люди любили сочинять легенды и сказки и, не сознавая того, через сам акт доверчивого слушания проникали во многие тайны мира, — повторяю, даже не подозревая, сколь многому научаешься, сколь многое открываешь, когда слушаешь сказку, когда ее пересказываешь… — так вот, в иные времена я звался Агасфером, Вечным жидом. И воистину — до тех пор, пока люди всерьез воспринимали мою историю, я был им, Вечным жидом. Не стану объясняться, оправдывать себя. Но если я столько времени оставался среди вас, это имеет смысл — смысл глубокий и грозный. Когда же настанет Суд для вас всех на этой оконечности света — будь вы христиане и евреи или скептики и неверующие, — вас будут судить по тому, что вы поняли из моей истории…
Только тут Оробете заметил, что стоят они посреди бедной каморки с железной кроватью и старым столом, на котором не было ничего, кроме керосиновой лампы.
— А теперь, когда ты отдохнул, — продолжал старик, — поспешим дальше. Темнеет.
И снова мягко повлек его за собой. Свет и правда убывал прямо на глазах. Но Оробете никак не мог понять, смеркается ли на самом деле или это по ходу их движения падают драпировки на окнах бесконечно длинной галереи, которой они шли.
— Чтобы тобой сызнова не завладела теорема, — сказал старик, — я отвечу на второй вопрос, который ты чуть не задал мне, когда я заметил у тебя в кармане томик Пушкина. Ты хотел спросить, сколько времени я буду еще блуждать по свету, не зная покоя. Ты ведь понимаешь, что это единственное, чего я хочу: сподобиться смерти в один прекрасный день, как всякая тварь на свете… — Он вдруг стал и, встряхнув юношу за плечо, воскликнул: — Ну же, Даян! Брось Эйнштейна, брось Гейзенберга! Слушай, что говорю я. Ибо скоро я узнаю, понял ты или нет, почему только теперь я отвечаю на твои вопросы.
— Я слушаю, — смущенно отвечал Оробете. — Но без принципа, без аксиом мне не на что опереться.
— Напряги воображение — и опора найдется. Только прежде припомни легенду. Тут все дело в моей легенде. Припомни: в ней говорится, что мне будет позволено отдохнуть — умереть, иными словами, — когда наступит конец света, незадолго (какая мера у этого незадолго, какая?) до Страшного суда. Вот почему на протяжении двух без малого последних тысячелетий не было на земле человека, который бы алкал так, как я, конца света. Вообрази, с каким нетерпением я ждал круглую дату, канун второго тысячелетия! Как горячо молился ночью тридцать первого декабря девятьсот девяносто девятого года!.. А в недавнем времени мне снова подняли дух термоядерные взрывы… Слушай хорошенько, Даян, потому что отсюда речь пойдет и о тебе тоже…
— Я слушаю, — подтвердил Оробете. — Вы говорили…
— Да, о последних термоядерных взрывах. |