Их хранят, как маленькие сокровища, как талисманы, как свидетельство существования кого-то, кто давно умер, и после него осталось только имя, хотя мы не можем этого имени прочитать, потому что в нем нет половины букв, и хотя никому из нас нет дела до этого умершего человека, который был и остается для нас никем. Вот и имя Мигеля Десверна не исчезнет для меня полностью, хотя я не была знакома с этим человеком — только смотрела на него издалека каждое утро, когда он завтракал вместе со своей женой, и смотреть на него мне было приятно. Не исчезнут и вымышленные имена полковника Шабера и мадам Ферро, графа де Ла Фер и леди Винтер, которая в юности звалась Анной де Бейль и которую, связав ей руки за спиной, повесили на дереве, а потом она необъяснимым образом воскресла и вернулась, прекрасная, как сама любовь. Да, мертвые совершают ошибку, возвращаясь. И все же многие из них не желают смириться с этим, упорствуют, становятся помехой для живых, и те в конце концов избавляются от них. Однако никому ни от кого не удается избавиться окончательно. Нельзя заставить прошлое умолкнуть навсегда, и иногда до нас доносится почти неуловимое дыхание, похожее на дыхание умирающего солдата, которого бросили голым в общую могилу вместе с другими убитыми товарищами, или на сдавленные стоны и вздохи этих товарищей, которые чудились ему потом бессонными ночами: потому что он едва не стал одним из них, потому что он, возможно, и был одним из них, а его последующие скитания, долгий путь в Париж, его страдания и страстное желание снова стать тем, кем он был раньше, — всего лишь фрагменты хранящейся в музее надгробной плиты с полустершейся надписью. Они — тень его следа, отголосок отголоска, щепоть пепла, попытка мертвой немой материи все же что-то сказать нам. И я могла бы стать тем же для Девернэ, но не смогла стать даже этим. Или просто не захотела, чтобы даже самая слабая его жалоба не просочилась в этот мир через меня.
Процесс сглаживания начался, как мне кажется, на следующий же день после нашего с Диасом-Варелой последнего разговора, после моего расставания с ним — этот процесс почти всегда начинается сразу же после того, как что-то кончается. Боль Луисы тоже начала стихать уже на следующий день после смерти ее мужа, хотя самой ей казалось, что это всего лишь первый день ее нескончаемого, вечного горя.
Когда я вышла из дома Диаса-Варелы, была уже глубокая ночь. И в тот раз я точно знала, что наша встреча была последней. Я и прежде, прощаясь с ним, никогда не была уверена, что мы когда-нибудь увидимся еще, что я вернусь в этот дом, что снова прикоснусь к любимым губам, что мы с ним снова ляжем в постель. В наших отношениях не было определенности, каждый раз, встречаясь, мы словно начинали все заново — будто ничего не накапливалось, ничто не становилось привычным и естественным, будто мы еще не прошли положенного отрезка пути, будто то, что уже произошло между нами, не только не было гарантией, но не было даже предвестием, даже надеждой на то, что то же самое случится когда-нибудь (не важно, на следующий день или через долгое время) снова: вероятность того и другого была одинаковой, и лишь a posteriori выяснялось, что возможность все-таки была. Но будет ли она в следующий раз — опять оставалось под вопросом.
В тот раз, однако, я была уверена, что его дверь больше никогда не отворится для меня, что, после того как она захлопнулась за моей спиной и я сделала первый шаг к лифту, этот дом стал для меня чужим, словно его хозяин переехал, или отправился в изгнание, или умер, и что отныне я буду стараться обходить этот дом стороной, а если мне и придется пройти мимо него — потому, например, что иначе нужно давать слишком большой крюк, — то не буду смотреть на него, разве что брошу взгляд искоса, и сердце сожмется от боли (или оттого, что меня вдруг охватят прежние чувства). И я ускорю шаг, чтобы не нахлынули воспоминания о том, что было и чего больше нет. Окончательно я поняла это чуть позднее, когда лежала в своей постели, глядя на качающиеся за окном темные деревья, прежде чем закрыть глаза и уснуть (или не уснуть). |