Большинство людей, однако, со временем отпускают своих мертвецов. Это происходит, когда они понимают, что их собственное существование в опасности, что мертвые — тяжелый груз, который отнимает у них силы, мешает двигаться вперед, если жить только воспоминаниями о них, если постоянно быть с ними там, в их темном мире. К тому времени образы умерших уже становятся статичными, как нарисованные портреты. Они не двигаются, ничего не говорят, от них не дождешься ответа ни на один вопрос. И нас они обрекают на превращение в одну из деталей своих портретов. Бальзак не описывает горе вдовы (если она действительно горевала, как горюет Луиса: у Бальзака об этом ничего не говорится, и в тот момент, когда она узнает ужасную новость — а это происходит десятью годами позже, в тысяча восемьсот семнадцатом году, кажется, — никакого горя и никакого траура уже нет и она не выказывает к нашему герою даже малейшей жалости), но, вероятнее всего, она страдала, как и любая женщина, потерявшая любимого мужа. Наверняка были и боль, и отчаяние, и тоска, и потрясение, и апатия, и ужас от сознания, что время уходит, и, как результат, возрождение к жизни. Все-таки она не выглядит уж совершенно бездушной. По крайней мере, не создается впечатления, что она всегда была такой. Впрочем, достоверно мы этого не знаем. Это так и останется для нас тайной.
Диас-Варела замолчал, взял с маленького столика бокал виски со льдом, сделал глоток и снова поставил бокал на столик. С того момента, как он поднялся, чтобы достать с полки книгу, он так и не присел ни на минуту. Я сидела с ногами на диване. В постель мы еще не ложились. Так обычно и было: сначала мы сидели и разговаривали — час или немного меньше, и я никогда не могла быть уверена, что мы перейдем ко второй части. Мы вели себя как люди, которым есть что рассказать друг другу, есть чем поделиться, которые встретились вовсе не для того, чтобы заниматься сексом. У меня всегда было чувство, что это может случиться, а может и не произойти и что оба исхода одинаково вероятны и ни одной из возможностей нельзя исключать. Все всегда бывало как в первый раз, словно до этого между нами ничего не было — даже доверия, даже ласкового прикосновения к щеке. И так повторялось при каждой встрече. И еще я всегда знала, что захочет этого — предложит это — именно он (потому что, в конце концов, он всегда это предлагал: словом или жестом, и всегда после того, как мы заканчивали разговор). Если, конечно, захочет: я всегда боялась, что на этот раз, вместо того чтобы произнести то слово или сделать тот жест, после которых мы направимся в его спальню или я просто подниму юбку, он вдруг (или после короткой паузы) поставит точку и в нашем разговоре, и в нашей встрече — словно мы двое друзей, которые исчерпали все темы, что собирались обсудить, но теперь нас обоих ждут дела, — а потом просто поцелует меня и выставит за дверь. Я никогда не была уверена, что наше свидание закончится постелью. Эта неуверенность мне и нравилась и не нравилась: с одной стороны, у меня были основания предположить, что ему приятно мое общество, что я нужна ему не только для поддержания физического здоровья и удовлетворения сексуальных потребностей, с другой — мне было до слез обидно, что он мог столько времени проводить рядом со мной и оставаться спокойным, что у него не возникало неодолимого желания наброситься на меня сразу же после того, как я входила в его квартиру, что он ждал так долго (или слишком долго сжимал тугую пружину, пока я на него смотрела и слушала его). Впрочем, последнее замечание лишь подтверждает тот факт, что человек всегда чем-нибудь недоволен, потому что на самом деле жаловаться мне было не на что: то, чего я хотела, в конце концов всегда происходило, как бы я ни боялась, что этого не произойдет. — Продолжай. Расскажи, что там случилось дальше и почему, как ты утверждаешь, эта книга подтверждает твою правоту, — попросила я. Он действительно умел говорить, и мне нравилось его слушать, о чем бы он ни рассуждал. |