Изменить размер шрифта - +
Однажды его подследственный пытался покончить с собой во внутренней тюрьме и в прощальной записке написал: «Я виноват перед Родиной и перед Олегом Константиновичем». Ни больше ни меньше! Знаменский восхищался им, ненавидел его, тяжко выдирался из-под его влияния. Но заклинательный стиль и ритм речи, присущий ему, иногда использовал.

— Я предполагал поболтать с вами о разных пустяках. Предполагал еще раз расспросить, у кого были куплены какие-нибудь серьги и браслет. Я предполагал отвлечь ваше внимание ерундой. Начал бы, к примеру, допытываться, не встречается ли вам на улице старичок с собачкой и в серой шляпе…

Шахиня слушала внимательно, настороженно, пытаясь сообразить, к чему клонит следователь.

— Вы бы немножко устали, рассеялись. И тут я бы выложил перед вами три анонимных письма. Я бы выложил заключение экспертизы, что они отпечатаны на одной и той же машинке «Москва».

— Какие письма? — выдавила она из себя.

— Те самые, Елена Романовна. Потом мы бы вместе поехали и изъяли машинку. И отпереться было бы уже невозможно.

«Проняло или нет? Самообладание отличное: только крепче и крепче стискивает сумочку».

— Но ничего этого я делать не буду. Я говорил с вашей матерью и понял, что за письмами, которые вы послали, стоят сомнения, бессонные ночи, слезы. У меня рука не поднимается использовать ваше горе для достижения собственных целей.

«Сколько-нибудь я слукавил под Олега Константиновича или нет? Пожалуй, и нет. Ведь это я ей совершенно чужой и чуждый. Она же мне почти симпатична. Я знаю, как она выглядела девочкой, как улыбалась в шестнадцать лет, какая у нее была пышная коса. Мать хранит альбомы, лысоватую куклу с плоским носом, школьные тетради, исписанные ломким почерком, сочинение на тему «Мой идеал». Идеал грешил, конечно, красивостью, но отражал и юношескую мечтательность, и доброту.

Молчит. Что ж, помолчим. Тут требуется осторожность, а значит, время. Пусть соберется с мыслями. Пусть что-нибудь ответит. Ее ход».

Шахиня глубоко вздохнула и произнесла прерывисто:

— Сомневаюсь, что вы искренни… во всяком случае… не воображайте, что я старалась помочь правосудию, — на последнем слове она запнулась, как на неприятном. — Я забочусь единственно о себе!

«Да в чем же эта забота?»

— Но и о Шутикове тоже? — спросил Знаменский нащупывающе. — Не правда ли?

«Она не подтвердила, что болеет сердцем за Шутикова. Не было ей Шутикова жаль. Эту версию отбросим».

— В конце концов мы его найдем. Живого… или мертвого.

Шахиню передернуло, пальцы на сумочке побелели.

— Есть серьезные основания тревожиться за его жизнь?

— Да.

— Лучше бы вам все рассказать. Поверьте, станет легче.

— Легче?! У меня ложное, дикое положение… я не должна была писать… Надо было развестись — и все!

«Полно, кто же разводится с оборотистым мужем? Но она его не любит. Возможно, и не любила никогда. Материального изобилия оказалось мало для счастья, однако расставаться с ним тоже страшно».

Как бы откликаясь на мысль Знаменского, Шахиня свела брови:

— Снова в парикмахерскую? Не лучше ли быть женой расхитителя? О, я вполне могу быть женой расхитителя! Но я не могу жить с уб…

Часть слова произнесла, часть откусила. И снаружи огрызок, и во рту ворочается, мучает. У этой черты — амба, кончается ее выдержка.

Знаменский уже уверенно направлял беседу в нужное русло.

— Все равно, завершив следствие, я разрушу вашу прежнюю жизнь. Шахову не миновать возмездия. Но, Елена Романовна, когда-нибудь все кончается и начинается что-то другое.

Быстрый переход