Джеймс Баллард. Дельта на закате
И каждый вечер, когда над протоками и болотами дельты опускалась густая, крупитчатая мгла, змеи опять выходили на берег. Сидячие носилки стояли под навесом палатки; отсюда Чарльз Гиффорд в полудреме следил глазами, как гибкие тени, свиваясь и развиваясь, всползают по склонам. Последний отблеск заката лучом потухающего прожектора пробегал по сырым отлогим берегам, и в этом свете, матовом и голубоватом, сплетенные тела ярко, почти фосфоресцирующе, блестели.
Ближайшие протоки прорезали равнину в добрых трех сотнях ярдов от лагеря, однако по какой‑то причине змеи непременно появлялись именно в тот час, когда Гиффорда отпускала вечерняя лихорадка. Она отступала, унося с собой ставшие уже привычными каждодневно возникавшие в горячечном бреду образы рептилий, и тогда он сидел в своих носилках, а змеи, явленная материализация бредовых видений, ползли по берегам. Гиффорд непроизвольно оглядывал песок вокруг палатки, ожидая и здесь увидеть их бледные влажные тени.
– Самое странное, что эти твари всегда приходят в одно и то же время, – сказал он индейцу‑слуге, появившемуся из‑за палатки‑столовой, чтобы прикрыть его одеялом. – Вот только‑только тут еще ничего не было, а через какую‑нибудь секунду они уже тысячами кишат по всему болоту.
– Вам не холодно, сэр? – спросил индеец.
– Ты посмотри на них, посмотри сейчас, пока совсем не стемнело. Это же чистая фантастика. Видимо, есть некий четко определенный порог… – Высоко подвешенная нога мешала Гиффорду смотреть, и он попытался поднять голову, по бескровному, обросшему бородой лицу пробежала болезненная гримаса. – Ладно, ладно!
– Что вы сказали, доктор? – Слуга, тридцатилетний индеец по имени Мечиппе, продолжал устраивать ногу Гиффорда поудобнее, не сводя с него прозрачных, оправленных в обветренное, испещренное прожилками черное дерево глаз.
– Я сказал, отодвинься к чертовой матери, не засти!
Бессильно опершись на один локоть, Гиффорд наблюдал, как последний свет вечера исчезает с изгибов дельты, а вместе с ним и последние образы змей. День ото дня летний жар прибывал, вечер от вечера их приходило все больше и больше – скользкие твари словно чувствовали, что лихорадка бьет его все сильней и сильней.
– Сэр, я принесу вам еще одеяло?
– Не надо, Христа ради.
Вечерний холод, зябкая дрожь, то и дело пробегавшая по донельзя исхудавшим плечам, – все это оставалось за пределами восприятия; теперь, после ухода змей, внимание Гиффорда полностью сосредоточилось на этом неподвижном, похожем на труп предмете, смутно проступавшем сквозь одеяло. Он изучал его как нечто постороннее, свое собственное тело вызывало у него куда меньше участия, чем безвестные индейцы, умиравшие в Таксоле, в импровизированном полевом госпитале. В индейцах ощущалась хотя бы пассивная отстраненность, ощущалось неразрывное единство плоти и духа, ничуть не пострадавшее, скорее укрепившееся неудачей, постигшей одного из союзников. Именно такого фатализма очень хотел бы достичь Гиффорд – даже самый занюханный туземец ощущал себя в единстве с необратимым потоком вселенских событий, соединял своей личностью больше годовых циклов, чем самые упорные долгожители из европейцев или американцев, которые в одержимости постоянным ощущением уходящего времени ненасытно заталкивают в свои жизни один «важный опыт» за другим. Сам же Гиффорд – он успел уже это понять – просто откинул в сторону свое собственное тело, разведясь с ним, как с неким партнером по чисто функциональному, деловому браку, чья полезность себя исчерпала. Столь очевидное отсутствие лояльности вводило его в тоску.
Гиффорд постучал рукой по своим костлявым чреслам:
– Не это, Мечиппе, не это делает нас смертными, а трижды проклятые наши эго. – Он одарил слугу ироничной улыбкой. |