Изменить размер шрифта - +
Она дала Элке еще один день на выздоровление, но, проведя трое суток с кричащим ребенком и безразличной ко всему матерью, она призвала «доктора Нонсенса», как именовала всех без исключения психиатров.

Доктора Нонсенса на самом деле звали Симона Хаммермеш. Это была элегантная бельгийка с копной белых как снег волос, безукоризненным маникюром и шестью иностранными языками в арсенале. Она подтянула стул к кровати Элки, взяла ее за руку и целый час просидела, не проронив ни слова. Потом наклонилась и что-то забормотала тихо и ласково, так обычно матери говорят с детьми. Элка вроде бы начала расслабляться, но по-прежнему молчала.

Наблюдая за работой доктора, Леони надеялась, что Элка не поддастся этому доброму гипнотическому голосу, что она встанет с постели сама, не раскрыв тайны, которая ее туда уложила.

Доктор Нонсенс оказалась терпелива и настойчива, но все, что ей удалось добиться от Элки после двух долгих сеансов, было: «Оставьте меня в покое».

Она вздохнула, пригладила свой белоснежный шиньон и, поднявшись на ноги, подозвала Алицу:

– Пожалуйста, оденьте пациентку и отведите ко мне в машину. А я позвоню в родильное отделение и предупрежу их о ребенке.

Когда они уехали, Алица, помогая Леони застелить постель свежими простынями, сказала:

– Не переживай. Элке просто надо немного отдохнуть, и все с ней будет как надо. Вы еще с ней встретитесь где-нибудь на улице, а потом будете за чашечкой кофе вспоминать и хихикать. Хотя вряд ли она что-нибудь вспомнит. Я такое много раз видела. А теперь, деточка, принеси мне шприц, хорошо? – Алица достала из авоськи небольшой апельсин. – Я же тебе обещала показать, как уколы делают.

На следующий день Леони не пошла в лазарет. Она осталась лежать в постели, прижимая к животу подушку, чтобы все подумали, будто у нее колики.

– И как ты там выдерживаешь целый день? – Шендл подсела к Леони, когда остальные отправились завтракать. – Я от одного вида крови загибаться начинаю. Это же надо – столько времени с больными проводить. Крики, шрамы, раны, вонь. Фу.

Леони пожала плечами. На самом деле она завидовала тем, со шрамами, ранами и даже, прости Господи, с татуировками на руках. Никто не спрашивал, почему они злы или несчастны, почему отказываются танцевать хору, почему не хватают конфеты, присланные американскими евреями. Им все разрешали, все прощали, по крайней мере до тех пор, пока они одевались как все, принимали пищу и держали при себе свои тайны.

Никаких шрамов у Леони не было. Она не пряталась в польском коллекторе, не дрожала в русском сарае. Она не видела, как расстреливают ее родителей. Бараки и колючую проволоку она впервые увидела в Атлите. Она пережила войну, не страдая от голода и жажды. У нее были вино, гашиш и розовое атласное покрывало, чтобы приглушить ужас.

В конце декабря 1942 года в пять часов вечера на парижских улицах было уже темно. Леони завернула за угол, прикрывая желтую звезду отворотом пальто. Она шла домой, в квартиру, которую делила со своим дядей и двоюродным братом в дальнем конце квартала, где евреи были редки. Дядя дал кому-то взятку, и поначалу звезду можно было не носить, но потом в полицейском управлении сменилось начальство, и пришлось зарегистрироваться. Теперь все на них таращились, и Леони так издергалась, что, когда кто-то внезапно взял ее под локоть, она чуть не закричала, думая, что ее сейчас арестуют.

– Только не волнуйся, – прошептала мадам Кло, жена табачника. – У вас на квартире были немцы. Забрали твоих. Я давно к тебе приглядываюсь. Идем со мной.

Мадам Кло была высокая, шагала размашисто, и Леони пришлось бежать, чтобы не отстать. Леони знала, что никогда больше не увидит ни брата, ни дядю. С тех пор как прошлым летом тринадцать тысяч евреев согнали на велодром, никто не верил, что их «эвакуировали». Не было никакого «переселения».

Быстрый переход