Изменить размер шрифта - +
В горшки Бори воткнула по веточке из трех красных букетов восковых цветов тети Гагары, предварительно смахнув с них пыль. Здесь, в слабом свете единственной лампочки, цветы будто помолодели, снова заулыбались и сделались очень похожими на своих живых собратьев, благоухающих на поверхности земли. Старый ковер, принадлежавший тоже тете Гагаре, лежал теперь посредине бомбоубежища, прикрывая плиточный пол подвального помещения и приглушая шаги. Ширма тети Года в самом дальнем углу учтиво прятала сидячую ванну Балогов и покореженные золотые багеты Чакне, словно там, за нею, был укромный, уютный уголок жилья.

А перед чугунной печкой Ауэров стояла маленькая повозочка — ее, Бори, детская игрушка, сделанная когда-то отцом, — словно ожидая, что вот-вот за нею снова потянется рука ребенка.

Присев от усталости на стул Габрикне, Бори почувствовала, что в глубоком кармане фартука (как она, бывало, ненавидела эти дворницкие фартуки, а теперь и к ним начала привыкать!) зашуршала какая-то бумажка. Наверное, одна из тех, что остались от протирки окон. Она набрала их в своем собственном отсеке подвала из сундучка, в котором мама летом складывает всякую макулатуру — старые журналы, газеты, конверты, — а зимой растапливает ею плиту. Интересно, что это за бумажка! «Улица Беньямина Эперьеша…» Ах, да ведь это план ее прошлогоднего сочинения! Ей тогда поставили за него тройку, а Ютка, Варкони, Кучеш и Фалуш написали на пятерку.

Улица Беньямина Эперьеша…

Эперьеш!

Когда-то он бродил в этих стенах; покашливая, поднимался по лестнице и, занимаясь тайными делами, только после наступления темноты, в поздний час, впускал по условному стуку к себе в дом своих друзей. Они, его странные посетители, с высоко поднятыми воротниками, по глаза укутанные в шарфы, подходили к подъезду, выныривая из сумерек этой безлюдной части города, и стучали молотком с головой дракона о железную пластину над калиткой: бум — бум! Тук-тук! Вокруг безмолвие, только где-нибудь вдали еле слышно стучали нетвердые шаги заплутавшегося пропойцы. Тишина; слабый свет ручного фонаря в темноте; калитка чуть приоткрывается, и вот уже покашливание слышится все выше и выше, по мере того как Эперьеш ведет своих друзей по узкой лестнице к себе в квартиру. В их умах и сердцах тайные, запрещенные в те времена мысли: о всеобщем образовании, о преподавании в школах на венгерском языке.

Во имя чего он делал это? Ведь сам-то он умел и читать и писать. Изучал медицину в заграничных университетах, говорил и писал на многих языках. Так зачем все это было нужно ему? Почему он работал, даже когда его бросили в темницу и он уже наверняка знал, что никогда не выйдет из нее живым, — недаром же он был врачом? Почему он делал все ради других, а для себя, для своего здоровья — ничего? Почему?

Боришка сидит в подвале на плетеном стуле Габрикне и тяжело, надсадно дышит, словно борется с какой-то превосходящей силой. Может быть, это необыкновенно большое счастье — родиться в доме Беньямина Эперьеша? Счастье быть частичкой народа, славным сыном которого был Эперьеш? Может, в нынешней Венгрии не было бы сейчас ни новых домов из бетона и стекла, ни наших миниатюрных небоскребов, не живи в свое время некий Беньямин Эперьеш в этом старинном здании, в сумраке сводчатых потолков, не родись после него другие, новые борцы, понимавшие, что и их ожидают тюрьмы и виселицы, но смело шедшие на все испытания ради того, чтобы наступило время, когда весь народ, а не только они одни умел бы читать и писать…

Бори встала, подвинула на место стул Габрикне, поправила загнувшиеся уголки ковра. Потом подошла к железной двери и заперла ее на замок. Рука Боришки невольно задержалась на железных дверных розанах — творении давно умершего, безымянного мастера, и Бори мысленно проговорила: «Спокойной ночи! Сегодня и всякий раз, когда на эти стены будет опускаться вечер, спокойной ночи, дорогой Беньямин Эперьеш!»

 

XIX.

Быстрый переход