— Прошлый раз она была Шахерезадой, — нахмурился Акчура, чувствуя, что клоунада Исава не только не исчерпалась, но будет продолжена в дуэте с мышью.
— Была не она, — сообщил Исав, подманивая грызуна на сухарик.
— Расплодятся у тебя эти шахерезады и сгрызут рукописи.
Исав выловил рукой пачку исписанной бумаги и предложил Мурке вместо сухарика. Мышь повела себя с изяществом опытной лабораторной твари. Отвергла литературу и бросилась к сухарю.
Акчура вышагивал по бывшему убежищу, шаркая потными шлепанцами и сообщая последние новости; Исав лежал на топчане, у самого подсвечника, и писал что-то торопливое. Нет, не под диктовку. Если бы Исав умел писать под диктовку, то сидел бы сейчас не в подвале, а в каком-нибудь хотя бы министерстве.
Впечатление диктовки создавал больше Акчура — своей скорой речью, которую он, расхаживая, словно пытался догнать. Он знал, что этот ненормальный сейчас пишет другое. Что-то в городских новостях завлекло Исава, растолкало его внутренний письменный голос, а тому стоило только растолкаться, и Исав вгрызался в бумагу, как мышь в сыр, и ни за какой хвостик его уже оттуда было не вытянуть. Кроме того, новости эти наверняка вынырнут в каком-нибудь ближайшем килограмме исписанной бумаги, который Акчура или мачеха его, Марина Титеевна под видом уборки вынесут отсюда недели через две. С верхним миром Исав не сообщался и писал на те сюжеты, которые сносил ему в убежище Акчура.
Мурка снова выглянула из рюкзака, наблюдая, как над ней проносятся темные ноги Акчуры, а сбоку желтеет над свечой лицо Исава, которое, кажется, вот-вот эти ноги сомнут.
А Исав писал: «Небо вдруг вышло из своих берегов и затопило собой весь город. Везде я натыкался на этот цвет неба — в автобусах, на речном пляже, в подвале, где ночевал, — даже если этот цвет не был синим, я все равно отгадывал присутствие неба. И мерз — одежда ушла за долги, к городу приближался Черный Дурбек, Завод гудел вполсилы, последние базары прятались куда-то, и единственное, что оставалось — газеты! О, газеты. Я шил из вас одежду — вечером она была с иголочки и хрустела, и даже утром еще сопротивлялась ветру. Только бы не дождь! Не дождь! Но он пошел, Черный Дурбек въехал в город, а я… А я встретил свое отражение; оно подошло ко мне, еще более немытое и опустившееся, чем я сам, и назвалось Акчурой…».
Письменный голос Исава спикировал на пианиссимо. Исав смахнул листки на пол, в многослойные отложения бумаги, перемешанной со скелетиками исписанных авторучек.
Час второй. СЫЩИК
Небо вдруг вышло из своих берегов — но не то синее, о котором писал Исав. Это небо было цвета пыльного молока, и вдобавок вдруг заплевалось скорострельными каплями. На помятом асфальте Дуркента моментально выросли лужи.
Триярский оценил, сощурясь, все эти лужи и капли, взвесил на противоположной чаше предназначенные на сегодня поездки и сказал себе: «Никуда не пойду, точка».
— Ну, Аллунчик, что ты от меня хочешь… Чтобы я тебе его нашел?
Женщина, сидевшая за столом и уже успевшая нагромоздить пирамидку из окурков и пепла, ссутулилась еще больше. Если бы не эта сутулость и слегка крупноватые уши, она могла бы потянуть на красавицу. Манера Триярского говорить серым телеграфным голосом, глядя куда-то в себя, ее не удивляла. Она знала Триярского лет десять и одно время даже держала его запасным аэродромом. К счастью, запасы ее женского горючего не иссякали, системы и обольщения работали без сбоев, и два года назад Аллунчик приземлилась в пункте назначения — на широкую, хотя и несколько подпорченную шрамами, грудь одного из уважаемых людей Дуркента.
— Руслан, ты единственный, кто способен мне…
Руслан Триярский поднял с пола небольшую черепаху. |