|
Старушки, благодетельницы его, обнаружили пропажу Саввушки чуть не заполночь. Нашли его весной в одной из падей меж плоскогорьями, опознав по пучку гусиных перьев, перевязанных знакомой всем тесьмой — ими он кропил на крещенье святой водой избы, чад людских, скотину… Где они только не искали, а на эту падь не подумали — слишком уж далека она была от села.
Он попал на какой-то косогор, трактор задрался, заревел натужно, и Семен сразу свернул в сторону, пошел поперек склона, напряженно кося глазами вбок — не хватало только попасть в какой-нибудь суходол. Косогор тянулся и тянулся, летел наискось света снег, рассыпчато стегал по верху кабины; и он, уже не видя никакого смысла так двигаться, сбавил газ — когда сбоку что-то затемнело. Он развернул трактор, съехал на ровное — и свет пробился к крупному омету соломы.
Все, хватит, сразу же решил он. Хватит с меня. Он настолько устал, что даже не обрадовался, и уже страх его, застарелый страх степняка перед бураном, почти пропал, размытый в усталости, холоде. Он оставил трактор, тяжело спрыгнул с гусеницы, обошел его, хороня лицо от упорного колючего ветра. Немного постоял, помедлил, дернул за штангу акселератора, поддав горючего — и резко сбавил: и мотор, словно поперхнувшись от неожиданности, сделал два-три последних выхлопа и умолк. Стало непроглядно темно; разнузданно и гулко засвистывал буран, шатал степь, проступали, шевелясь и качаясь, темные тени вихрей. Он пожалел было, что поторопился заглушить мотор — но не надолго. Торопливо нашарил вентиль, слил из системы воду.
Потом через сугроб пробрался к соломе. Сняв варежку, потрогал ее — заледеневшую снаружи, неприветливую — и принялся дергать, ожесточаясь, как во время всякой трудной работы, все больше и больше. Солома поддавалась плохо, скирда была плотная, умело сметанная, не охапками — пластами.
Семен начал дергать снизу, от земли, и скоро улез в солому чуть ли не с ногами. Наконец попалась какая-то цельная, комом, охапка, и он, кашляя от духовитой морозной пыли, потащил ее, пятясь, наружу. Ветер подхватывал солому, бросал в темноту.
Минут через двадцать он прорыл почти пятиметровую нору. Этого было достаточно, он вылез, чтобы покурить. Смотрел на пляшущие столбы бурана, во мглу, слушал, ровно дышал, отдыхал. Потом вполз в нору, плотно затолкал проход выбранной сверху соломой. Дышать было тяжеловато, пыль сушила горло, лезла в лицо и за шиворот солома. Он долго ворочался, устраивался, выбирал прилипшую к мокрому от работы загривку мякину и ость. В норе, показалось ему, стало теплеть; и если в ночь или под утро не подморозит (вряд ли, при таком-то снеге сверху), то он может спать здесь, не опасаясь замерзнуть. Он прислушался: возились, пошуршивали мыши, перебегая подальше от пришельца.
Было как-то глухо, ненадежно все, за толщей стога слышно, на одной ноте, ныла пурга, натягивала и натягивала некую басовую струну, повышая тон — струну, готовую, казалось, лопнуть… Он поудобнее разложил уставшие, мозжившие от долгого холода ноги и руки, прикрыл глаза и затих. Все, что с ним могло случиться, уже случилось. Оставалось только ждать, надеяться на утро. Хорошо еще — омет попался, а то бы кулюкал по степи. Этих ометов было оставлено на полях с десяток, интересно, какой ему достался? Знать бы, на какой он клетке — и утром он пешочком домой, пешочком бы дошел… Только кто его знает, на своих ли он полях, в своей ли соломе?.. Никто не знает, никому не ведомо. Буран.
Уснул он как-то скоро, отложив все заботы свои на утро.
IV
Ему снились обомшелые выступы скал по-над речушкой, голубой полдень, туманчик над прохладной водой, — все это под высоким-высоким небом, без облаков, но с какой-то тенью или намеком сумеречной, ждущей своего часа тени. Кругом самое дивное лето, и он удивляется, то и дело обращает взгляд, нагибается и трогает то цветы, то яркую и ровную, будто сеяную траву. |