|
Мы лишь стоим у входа в пещеру, чиркаем спичкой и быстро спрашиваем, есть ли кто-нибудь дома.
Я остался на улице один и успокоил мясистых фараонов. Мне пришлось долго ждать. Всполошившая меня машина ехала совсем по другому вызову, там были какие-то чисто голубые разборки, возможно, с членовредительством. Очередной манхэттенский тупой каламбур, очередной глупый анекдот.
— Кстати, Джон, — сказала на репетиции Лесбия Бе-узолейль, и лицо ее озарилось удивленным самодовольством, — я никогда не могла понять, почему их зовут голубыми. Ну что в них голубого?
Да, подумал я. Клиническая идиотка. Филдинг был прав. Потом еще одна патрульная машина и скорая помощь в кильватере, мужчина в футболке со следами крови, нагруженные носилки, и торчащая из-под простыни скрюченная рука вяло помахивает на прощание темному асфальту. Ненадолго возникла Мартина — выгулять Тень, вынести мне стакан виски со льдом и ключ. Ба, сколько лет, сколько зим — опять старушка с пуделем.
— Добрый вечер, — поздоровалась она.
— Добрый вечер, — запросто, по-соседски ответил я.
Когда наконец подъехали правильные фараоны, я с ними в два счета разобрался. Мои ответы их вполне устроили.
— Я уже совсем было припер его, но тут он как ломанется...
Не иначе как прикид помог— видно, они приняли меня за извращенца, которому аукнулись его извращенческие замыслы.
— Япобил его, но он убежал, — объяснил я.
— Ну, значит, плохо побили...
Мартина, оказывается, постелила мне на диване в гостиной. Я разделся и долго лежал наедине со своими мыслями. Сверху донеслись звуки. Я услышал плач, горе сдерживаемое и прорвавшееся, когда дыхание бурлит густо, как жидкость, когда плакальщица давится самоубийственной подушкой. Страданию нет дела до масштаба иных страданий. Оно лишено чувства коллективизма. Его ни с чем не соотнести. Вряд ли я первый это заметил. Кто бы ни сказал об этом впервые — нашлось ли у него еще что сказать? Слезы могли сколько угодно продолжать в том же духе, но я не мог. Я завернулся в простыню и, как привидение, поднялся по лестнице. Отворил дверь в комнату больной. В ее объятиях лежал Тень, мучительно вытянувшись, — на мгновение в нем почудилось что-то человеческое, будто его передвинули на следующую эволюционную ступеньку, обрекли на заточение в чужеродной натуре. Но вот он сполз на пол и с облегчением встряхнулся и выскользнул на лестницу — кажется, он был рад, что на смену заступил квалифицированный земляшка. Ничего не произошло, разве что вот. Я взял ее за руку. Взял за плечо. Погладил кончиками пальцев по холке, чтобы лучше спала. Я могу то, чего не может Тень. Я лежу у нее под боком в тепле и уюте, как в собачьей конуре, и барабанящий по крыше дождь кажется мне далекими аплодисментами. Господи Боже ты мой, в ужасе подумал я, а если это серьезно. Они беззащитнее всего, когда плачут. Когда они плачут — не промахнешься. Когда они плачут, то не в силах держать дистанцию.
На тошнотворной скорости я ревел и лязгал, носился по моему времени, нарушая все границы — времени, скорости, города, — проскакивал на красный и срезал углы, жрал бензин и жег резину, пялился в замызганное ветровое стекло и давил клаксон. Я — тот самый поезд-беглец, что со свистом проносится мимо в ночи. Не имея цели, я вслепую жал на газ, и время истекало. Я жил опрометчиво, в безрассудном темпе. Теперь хочу снизить темп, осмотреть пейзаж, разок-другой остановиться передохнуть. Я хочу поставить точку с запятой. Что если Мартина послужит мне большим тормозом... Я-то уже не способен измениться, но вдруг моя жизнь способна. Не исключено, что хватит обычной близости. Не исключено, что можно будет откинуться в кресле со стаканом в руке и предоставить жизни делать всю работу.
Я открыл глаза и не стал торопить впечатления. |