|
Ровно в этот момент он неосторожно шагнул к противоположной стенке. Дивно; в точности то, чего я всегда хотел. Вскинув обе ноги, я оттолкнулся так, что яйца загудели, и всем своим весом впечатал его в загремевшую дверь. Он выпрямился, но хватки не ослабил, никакой пощады. Свирепо клацнув зубами, он выдрал у меня клок волос и выплюнул, и захохотал, и затряс еще сильнее... Теперь лишь один исход. Последнее медвежье объятие. Наверно, я почернел в лице — и уже эта битва, битва за воздух подсказала мне выход. В зубах у меня по-прежнему торчала сигарета, гнутая, но не потухшая. Я задрал мою бедную головушку так, что чуть не сломал шею. Но до цели было, как до луны, дюймов по меньшей мере несколько, и остатки силы сифонили из меня, как воздух из проколотого шарика. И тут он совершил ошибку, как ему и полагалось. Он зашел слишком далеко. Он засунул язык мне в ухо, а уж с этим, я точно знал, мириться было никак нельзя. Только в одном я был уверен, зато железно: мириться с этим нельзя. И с явственным хрустом позвонков я впился огнедышащим ртом ему в горло.
Я был свободен, я плясал над бездной. В шатком развороте я заехал ему прямо в морду тыльной стороной кулака. Шесть, восемь, десять раз я врезал ему справа и слева, по голове, по плечам, загоняя в землю, как палатный колышек, и когда для финального удара я занес ногу, то слишком поздно увидел лицо — слишком поздно, так как ботинок уже набрал скорость, и когда я пнул это лицо (я не хотел, честное слово, не хотел), то звук раздался невыносимо красноречивый, звонкий хруст, с каким электрический бильярд салютует серебряному шарику: «Звяк!» И знаете, что я сделал? Я пнул в лицо женщину.
— Эй, — сказал я, или: — О'кей? — или: — Вы о'кей?
Секундочку. Глядите. Оно поворачивается на бок. Изо рта вывалились куски непереваренной пищи и осколки зубов. Наши взгляды скрестились, и меня пробрал озноб. Эти глаза были мне знакомы — только на другом лице. Парик сполз, обнажив спутанные рыжие волосенки. Оно дрожало, оно было в шоке.
— Кто ты? — спросил я, глубоко затянувшись перегнутой сигаретой.
Никакая это не женщина. Голос был мужским, как и все остальное.
— При дате лягу, — неразборчиво послышалось мне. — Лютик, пес, смерд и ящик.
Я сижу в своем номере в «Эшбери», накрытый новой сетью тошнотворного страха — давно висевшей, давно грозившей. Я занимался тем, что пил скотч и читал «Деньги». Вот я встал. На медленных ногах и медленными руками прибрал к себе шариковую ручку, бумагу, словарь. Извлек транквилизаторы, которые мне дала Мартина. Она говорит, они гораздо меньше вызывают привыкание, чем та отрава, что я постоянно глотаю. Этикетка сообщает мне: «Мартина Твен — принимать перед сном»... Я сел. Выписал перечень всех наших толстосумов. Отхлебнул скотча. Проверил по алфавитному указателю в хвосте «Денег». Рикардо, Грэшам, Биддл, Барух. Нашел в словаре «каури»[26]. Отхлебнул скотча, но тут же выплюнул. Нашел в словаре «валюту». Встал, подошел к окну и высунул голову в форточку. Нашел в словаре «фиск» и «шейлока». Встал, прошел в ванну и шумно проблевался. Вернулся. Принял три таблетки, запив тремя глотками виски. В дверь разок стукнули, и на пороге тут же возник Феликс — так сквозняк в мгновение ока утягивает за угол сигаретный дым; не ожидал от малыша такой прыти.
— Феликс, — хрипло проговорил я. — Что, рубашки уже готовы. Как ты вообще? Сто лет тебя не видел.
А потом я был вынужден спросить:
— Да в чем дело?
— Все кончено. Приятель, что ты натворил?
Сухими губами и с вудуистским огнем в глазах Феликс просветил меня, что Америка, оказывается, наводнена компьютерными процессорами, чьи корни расходятся от подножия небоскребов и сплетаются, от города к городу, в плотную сеть, расставляя все и вся по ранжиру, давая добро, но чаще отказ. |