– Семен, а Семен, ты аккордеон-то под полок положил. Смотри, а то Анискин найдет!
Паньков крепко свел брови, еще сильнее прижмурил веки, пробурчал:
– Лодка-то лодка…
– Не лодка, – быстро сказал Анискин, – а спрятал ли ты аккордеон под полок, Семен? Ты слышишь про аккордеон-то?…
– Слышу, – ответил Семен и открыл глаза.
– Аккордеон-то под полком лежит, – тихо произнес участковый. – Ты его зачем, Семен, под полок-то спрятал?
Глаза Семена сначала смотрели вяло и безжизненно, затем зрачки сузились так, словно парень глядел на солнце, а белки засинели. Секунду Семен со страхом в глазах лежал неподвижно, потом ресницы вздрогнули, в глазах мелькнуло такое, что участковый подумал: «Ох, уж эти мне Паньковы! Что Параскева, что Виталя – одна сатана!»
– Твоя взяла, Анискин! – сказал Семен, и в его голосе прозвучало облегчение. – Пляши теперь, Анискин!
Не опираясь о землю руками, Семен гибко поднялся, тряхнул такими же буйными кудрями, как у отца, и, отставив ногу, встал перед Анискиным во весь рост. Серый комбинезон хорошо облегал его квадратную фигуру, плотно стояли на земле сапоги сорок пятого размера, и Анискин вдруг тоненько присвистнул.
– Эти сапоги-то ведь вот чьи!
Да, только сейчас участковый вспомнил, что с фронта Виталя Паньков приехал при сапогах. Привез с фронта Виталя и ноги, а их ему начали обрезать в Томске только тогда, когда пошли по ногам синие сквозные пятна. Обрезали ноги Виталию не раз и не два, а три раза, и только тем и спасли его жизнь, что обкорнали без остаточка.
– Вот сапоги-то чьи! – повторил Анискин и длинно цыкнул зубом. – А я-то голову дурил!
Участковый отступил от Семена на три шага, встал так же ровно, как парень, и посмотрел на месяц, на резное облачко, что плыло над полями и Обью, и на алое, тревожное небо на востоке. Большой был Анискин, величественный, как загадочный восточный бог, и не было к нему пути, чтобы приблизиться, встать рядом, заговорить. Минуту так стоял участковый и думал: «Матерь родная, жизнь-то, она вот какая! Может, я и с Зинаидой не так как надо разговаривал, может, и с теми бездельниками не так ведусь! Не может же быть, что все в них плохое, ой, не может быть! И того не может быть, что я кругом прав, а моя родна дочь кругом виновата… Жизнь, жизнь!» Еще минуту помолчал Анискин, а потом холодно произнес:
– Ну-ка подними, Паньков, голову. Подними да расскажи-ка, как ты отцову честь блюдешь. Расскажи-ка, а! А?! Расскажи, как ты блюдешь семейну честь.
И сник, разобрался по частям Семен Паньков – побледнело лицо, завяли руки, отставленная в сторону нога сама приползла к другой ноге. За его спиной шумел веселый стан, погромыхивал трактор, навзрыд смеялись девчата с мальчишками.
– Мы Гришку Сторожевого у клуба караулили, – зябкими словами сказал Семен, – а он все от клуба не отходил… На открытом месте его одолеть трудно… Потом он стал в дверь колотиться, открыл, но в клуб не пошел… Мы его догнать не поспели…
– Ну!
– Тогда я в дверь вошел и… Я хотел сначала накрыть Дуську и завклуба, чтобы Гришке позор сделать!
– Так! – сказал Анискин. – Эдак!
Сняв руки с пуза, участковый подошел к Семену, цыкнув зубом, приказал:
– Зови братьев!
Когда Семен черепашьим шагом ушел за братьями, участковый приблизился к концу зарода, завернул за уголок и вынул из кармана тот клочок бумаги, на который что-то списывал с газеты. Шевеля губами, Анискин несколько раз прочел его, затем бумажку порвал и клочки спрятал в солому. Опять сложив руки на пузе, участковый стал глядеть, как братья Паньковы, перешептываясь, приближались. |