Свет фонаря из окна широкой полосой падал на оранжевые ковбойские ботинки. С того места, где я стоял, они казались совсем новыми, Я перевел взгляд с ботинок – на ноги, на туловище, потом, помедлив немного, чтобы мой мозг перевел дыхание, я наконец посмотрел ему в лицо.
– Сукин сын!
– Нет, поганец моего сердца!
Это был я, семнадцати лет от роду.
– Я что, умер? Умер, но не заметил как. И вся эта чертовщина творится со мной и вокруг меня, потому что я мертвый, да?
– Не-а.
Он бережно поднял Смита с колен и опустил на пол. Когда он шагнул вперед, свет упал на его рубашку. Сердце у меня в груди подпрыгнуло, потому что я ее хорошо помнил! В крупную сине-черную клетку – я украл ее в Нью-Йорке, в магазине на Сорок пятой улице. Надел ее в примерочной, оторвал все бирки и вышел на улицу, оставив мою старую рубашку на вешалке.
– Нет, ты не умер. Ты не умер, и я тоже не умер. Не знаю, где я был, ну, да и хер с ним – мальчонка вернулся! Ты что, не рад видеть старого поганца?
Поганец моего сердца. Я сто лет не слышал этого выражения. Однажды мой отец пришел забрать меня из полицейского участка. Когда мы с ним вышли на улицу, он схватил меня сзади за шею и как следует встряхнул. Роста он был маленького да и силой не отличался, но если выходил из себя, то мне доставалось по первое число. Может, потому, что я очень его любил, доставлял я ему одни только разочарования. Какая-то моя часть отчаянно хотела, чтобы он мог мной гордиться. Но большая часть совала ему в лицо вонючую задницу и своим дурным поведением говорила – можешь поцеловать в любую половинку. Я не переставал удивляться, почему он продолжал меня любить.
– Поганец ты ебаный, ты ебаный поганец моего сердца. Чтоб тебя черти взяли.
Больше всего меня поразило его ругательство. Отец вообще редко когда бранился, а этого слова и вовсе не произносил. Он был остроумен, любил метафоры и игру слов – «Достучаться до тебя, сын, все равно что пытаться поднять одноцентовик с пола». Кроссворды и палиндромы были его хобби. Он помнил наизусть много стихов, его кумиром был Теодор Ретке [28] .
Подобные словечки были так же далеки от его словаря, как Бутан. Но вот теперь он произнес его дважды в мой адрес в течение пяти секунд.
– Прости, па, мне очень жаль, что так получилось.
Он все еще держал меня за шею, прижимая мою голову почти вплотную к своему побагровевшему лицу. Я ощущал жар его ярости.
– Нисколько тебе не жаль, поганец. Если б ты и в самом деле раскаивался, мне было бы на что надеяться. Ты молод и неглуп, но человек ты пропащий. Не думал, что придется сказать такое, Фрэнни. Мне стыдно за тебя.
Этот разговор ничего в моей жизни не изменил, но слова отца меня больно ранили, и рана долго кровоточила. Прежде меня словно хранила от всего и всех моя броня, она даже от отца меня защищала, и вот я остался без нее. После этого я всегда считал, что эта фраза знаменовала собой конец какого-то важного этапа моей жизни.
– Ну?
– Что – ну?
– Я вернулся после стольких лет. Чудо наяву – обосраться можно, а ты стоишь, засунул себе палец в жопу и помалкиваешь.
– Что же я, по-твоему, должен делать?
– Облобызать меня, – он полез в нагрудный карман и вытащил «Мальборо», эту мою любимую красно-белую пачку смерти. Я эти сигареты всю жизнь курю и ни об одной не пожалел. Магда хотела, чтобы я бросил, но я сказал – дудки. – Хочешь?
Я кивнул и подошел к нему. Он встряхнул пачку, и пара сигарет выскочила вверх. Он протянул мне помятую зажигалку «Зиппо». Я ее сразу узнал и улыбнулся. Сбоку на ней было выгравировано: «Фрэнни и Сьюзен – любовь навек». |