Иногда ей казалось, что мама сердится – как-то странно, беспомощно сердится, что она все-таки взрослеет. А иногда она думала, что мама просто очень устает, что она очень занята. И вид у нее теперь часто бывает усталый. По утрам глаза у нее выглядели опухшими, а вокруг рта появились морщинки, которых прежде не было. По вечерам она часто казалась совсем измученной и встревоженной. Иногда она засыпала прямо в кресле.
Она все еще красивая, думала Элен. Но не такая, какой была раньше. А иногда, встречая мать в городе, Элен испытывала смущение и стыд. Мама выглядела такой старомодной! Она носила все ту же прическу – тщательная завивка и боковой пробор. Она не делала перманент, хотя почти все матери знакомых девочек его делали или носили челку. На солнечном свете ее косметика тоже выглядела нелепо. Эта ее белая пудра и губы, подкрашенные бантиком, – ну кто теперь так красится? И как она говорит! Все еще на английский манер. Употребляя пятнадцать слов там, где можно обойтись тремя! «Как вам кажется, не могла бы я?..» и «Здравствуйте, как поживаете», хотя все просто говорят «Привет!». Элен замечала, как люди оборачиваются на нее, замечала косые взгляды, насмешки. В салоне Касси Уайет, на рынке.
Она нахмурилась. Мама была здесь чужой. И себя она тоже чувствовала чужой. Не англичанка, не американка. Она умела говорить, как все девочки, – у нее был чуткий слух, это она знала. Да, она умела подражать им! И вполголоса, внимательно вслушиваясь, она изобразила ленивую южную оттяжку. Ну, просто Присцилла-Энн! Но в присутствии других она так не говорила, только когда бывала одна. Потому что в глубине души совсем не была уверена, что хочет быть такой же, как другие девочки. Пожалуй, нет. Во всяком случае, не совсем такой. Они дразнили ее, когда она начала ходить в школу. И она плакала каждую ночь. И она им этого не простит, никогда! «Не обращай внимания, деточка, – сказала тогда ее мать. – Они грубые и невежественные. Ничего другого они не знают…»
Тогда она поверила маме. Ее мама знает и другое! Ее мама знает про Англию, про красивые дома и зеленые газоны, про балы и настоящих леди всегда в перчатках и о том, что хлеб ножом за столом не режут.
Но теперь иногда эта уверенность покидала ее. Иногда этот мир – мир, о котором ее мать когда-то говорила постоянно, а теперь упоминала все реже и реже, – иногда весь этот мир становился нереальным. Наверное, он все-таки существовал, но, пожалуй, был не совсем таким, как рассказывала мама. Но даже если он совсем такой, ей-то какое до него дело? Если она должна жить здесь, на трейлерной стоянке? И, если господь не сделает что-то совсем скоро, она так навсегда тут и останется.
– Элен Крейг, – прошептала она. – Элен Фортескью.
Но и это уже не помогло, то есть не так, как раньше. Пустые имена. Иногда ей казалось, будто ее вовсе нет, будто она – никто.
И иногда ей приходило в голову, что, наверное, цветные чувствуют то же, что они и свои и чужие сразу.
Элен сердито оттолкнула стопку журналов. Просто глупость. И лучше этого не говорить. Никогда. Никому.
Жестяная коробка стояла под кроватью у самой стены, вся в пыли и грязных пушинках. Когда ее открывали в последний раз? Элен открыла коробку и заглянула внутрь. Два синих английских паспорта, матери и ее собственный, потому что она родилась в Англии. И деньги – много их. Смятые долларовые бумажки, несколько пятерок, кучки монет по двадцать пять и по пять центов. Когда-то они с мамой складывали и умножали. Если они будут сберегать по стольку-то каждую неделю – совсем немножко, сэкономив на пачке мыльного порошка или коробке кукурузных хлопьев, – если они будут делать это каждую неделю и ничего из коробки не брать, даже на Рождество, то за столько-то недель, за столько-то лет… Элен вздохнула. Сколько нужно денег, чтобы двое могли уехать в Европу, в Англию?
Пятьсот долларов, когда-то сказала мама, а потом засмеялась – во всяком случае, такая приятная круглая цифра. |