Проходя по коридору, я всякий раз слышал стук пишущей машинки. Я думал: вот, наверно, коллега какой-то там сидит. Однажды мы встретились в лифте с этим человеком, сравнительно молодым. Он спросил: «Вы только что приехали? Чем зарабатываете на хлеб насущный? Кто вы такой?» Я говорю: я писатель. Он говорит — я тоже писатель. Ну вот, очень приятно. Здравствуйте, давайте будем общаться. И так иногда мы встречались в лифте или коридоре, раскланивались. Он — писатель, я — писатель. Иногда я ему в лифте показывал литературные публикации. Вот видели ли в «Нью-Йорк таймс бук ревью» недавнюю статью Вильяма Гасса, или там стихотворение Апдайка, или что-то еще. Он смотрел на это равнодушно, потом даже как-то сказал, что это вообще не по его части. Но вы же писатель, говорю. Да, но я пишу совсем другие вещи, вынул из портфеля и показал мне рекламы пылесосов, микроволновых печей, посудомоечных машин и тому подобного оборудования. В принципе, он действительно писатель, сочинитель, ищет торговые метафоры, расставляет слова в правильном порядке, старается захватить внимание читателя. Если учесть количество таких писателей, то мы можем представить, что в этой двухсотмиллионной стране один или, скажем, полпроцента населения являются писателями, то есть писателей может быть миллион.
Появление на этой арене двухсот русских писателей никаким образом не меняет картины. Оказавшись в Америке, русский писатель кардинально меняет среду. В СССР мы привыкли жить в сугубо литературном окружении. Мои друзья-писатели, присутствующие здесь, знают, что мы живем все вместе в одних кооперативных домах, ездим в одни Дома творчества, шьем меховые шапки, как описал Владимир Войнович, в одном ателье… Для нас Союз писателей был чем-то вроде то ли сиротского дома, то ли кенгуровой сумки. Народ привыкал к бильярдной, к ресторации, к Дому литераторов, к ежедневным общениям между собой, к банкетам по поводу книг, к распеканию на бюро и т. п. Это был сугубо свой, замкнутый мир, и недаром тов. Сталин всегда призывал писателей крепить связи с трудящимися массами и отправляться поближе к производству. Он был в какой-то степени прав.
В Америке русский писатель сразу почти автоматически становится членом другой среды, среды русистов-славистов, вообще — членом американской академической общины. В изгнании мы должны благодарить небеса за то, что эта среда существует как таковая, особенно на первых порах, иначе мы оказались бы в полном отчуждении. Во-первых, эта среда дает нам на первых порах заработок. Во-вторых, общение. Очень важно общение с интеллигентными и приятными людьми, добрая часть которых говорит по-русски, таким образом соединяя нас с огромной иноязычной страной. В-третьих — что я ценю очень высоко, — это общение с молодой Америкой в атмосфере университетского кампуса.
Я никогда раньше не думал, что буду преподавать. В России даже и до революции не было этой традиции — писатель при университете. Сейчас ее тоже нет. В Америке писатель в огромном большинстве случаев член университетской среды. Я всегда, когда прихожу на кампус, как бы получаю электрический заряд от этих молодых лиц, от их бодрости и оптимизма. Весьма приятная, совершенно не ехидная публика. Студенты прощают тебе твой акцент, и ты волей-неволей начинаешь напоминать набоковского Пнина. Постоянно читаешь «не те» лекции, но даже и это воспринимается неплохо, ибо ты сам по себе являешься не только преподавателем, но и учебным пособием. В-четвертых, я бы сказал, что работа в университете для русского писателя является своеобразным преодолением собственного невежества, которое от многолетнего общения в сугубо писательской среде стало принимать несколько воинствующий характер.
Мы знаем, что русская литература даже в ее западнических вариантах является как бы «нутряным» делом. Мы в 60-е годы даже кичились малообразованностью. Этого, мол, чукча не читал: он писатель, а не читатель. |