Улыбка не покидала уст отца Понса. Он признался мне, что в счастливой развязке происшествия почерпнул новые силы для своей веры.
— Вы и впрямь думаете, что это Бог нам помог, отец мой?
Я использовал наши уроки иврита, чтобы задавать вопросы, не дававшие мне покоя. Священник благодушно посмотрел на меня:
— Откровенно говоря, нет, дружок мой Жозеф. Бог в эти дела не вмешивается. После того, что сделал этот немецкий офицер, я чувствую себя прекрасно потому, что стал снова обретать веру в человека.
— А я думаю, это благодаря вам. Вы у Бога на хорошем счету.
— Не говори ерунды.
— Вы не думаете, что, если человек ведет себя благочестиво, будь он хорошим евреем или хорошим христианином, с ним ничего плохого случиться не может?
— Откуда ты взял подобную чушь?
— Из катехизиса. Отец Бонифаций…
— Стоп! Опаснейшая благоглупость! Люди сами причиняют друг другу зло, и Бог тут совершенно ни при чем. Он сотворил людей свободными. А это значит, что мы радуемся или страдаем независимо от наших достоинств или недостатков. Какую жуткую роль ты хочешь отвести Богу! Неужто ты можешь хоть на миг допустить, что тех, кому удалось спастись от нацистов, Бог любит, а тех, кому не удалось, — ненавидит? Нет, Бог не вмешивается в наши дела!
— Вы хотите сказать, что, как бы оно тут ни обернулось, Богу на это наплевать?
— Я хочу сказать, что, как бы оно тут ни обернулось, Бог свою работу завершил. И теперь наша очередь. Мы должны позаботиться о себе сами.
Начался второй учебный год. Мы с Руди сближались все больше и больше. Именно потому, что мы с ним разнились всем — возрастом, ростом, заботами, повадкой, — каждое из наших различий не только не разделяло нас, но напротив, давало почувствовать, как же мы любим друг друга. Я помогал ему разобраться в его собственных путаных мыслях; он же, своими внушительными габаритами, а еще больше — своей репутацией двоечника защищал меня от драчунов. «С ним ничего невозможно поделать, — говорили наши учителя, — в жизни не встречали более твердолобого ученика!» Столь полная непроницаемость Руди для знаний вызывала наше восхищение. С нами-то учителям всегда удавалось что-то «поделать», и это выдавало нашу гнусную сущность, испорченность натуры и подозрительную готовность к компромиссу. От Руди они не могли добиться ничего. Сопротивление учителям со стороны этого совершенного остолопа чистейшей воды, беспримесного и неподкупного, достигало абсолюта. Он превратился в истинного героя другой, нашей войны — учеников с учителями. Дисциплинарные наказания сыпались на него в таком изобилии, что его тупая взъерошенная голова обрела еще одно отличие — ореол мученика.
Однажды после обеда, когда он за что-то опять сидел взаперти, я, просовывая ему в окно украденный кусок хлеба, спросил, почему, даже будучи наказанным, он остается все таким же добрым — и в то же время непоколебимым в своем нежелании учиться. Вот тут-то он мне все и выложил:
— Нас было семь человек в семье: родители и пятеро детей. Все умники, кроме меня. Отец адвокат, мать пианистка, концертировала с лучшими оркестрами; братья и сестры все с дипломами. Короче говоря, одни мозги… И всех забрали! Посадили в грузовик и увезли! Они просто не верили, что такое может с ними случиться, вот и не прятались. Такие умные, почтенные люди. А я спасся только потому, что меня не оказалось ни в школе, ни дома! Я шлялся по улицам. И спасся именно потому, что шлялся… Ну ее, эту учебу…
— По-твоему, значит, я зря учу уроки?
— Нет, Жозеф, ты — нет. Во-первых, у тебя способности, а во-вторых, у тебя еще вся жизнь впереди…
— Руди, тебе всего шестнадцать!
— Ну да, поздновато уже учиться…
Он мог не продолжать: я понимал, что он тоже был в ярости на своих домашних. |