— Благородные организации убивают сами себя неподобающим образом жизни. Для вас гибельны тунеядство, просиживание ночей, табак и распущенность воображения. Простой народ не имеет тех удобств, какими вы пользуетесь, он должен трудиться руками, подвергаться атмосферным, нередко вредным влияниям, а здоровее вас, потому что труд составляет гимнастику, которую я напрасно вам предписываю. Вот стоит только панне Идалии попробовать шведской гимнастики, заняться садовой работой, предписать себе хорошее расположение, и кашель как рукою снимет.
— К несчастью, большей части ваших советов я не в состоянии выполнить, — медленно отвечала хорошенькая панна. — Гимнастики терпеть не могу, сада не люблю, а предписывать себе расположение духа — не умею.
— Дурно, очень дурно, — заметил Милиус, — но время — доктор искуснее меня, и оно как-нибудь все исправит. Кому же и можно безнаказанно капризничать, как не хорошеньким паннам!
— Вы называете это капризами?
— Извините! Слово вырвалось неосторожно, и я не возьму его назад.
И Милиус собрался идти дальше.
— Возвращаетесь в город? — спросил у него Скальский.
— Поневоле, — есть больные, и хотя теперь время, может быть, самое здоровое в целом году, однако в бедном классе господствует лихорадка. Принужден был поспешить в деревню, где один крестьянин сломал ногу, а теперь спешу к убогим хаткам в предместье под прудом, где ожидают меня лихорадочные.
— Одним словом, вы не утомились, — заметил любезно аптекарь.
— Напротив, очень устал и с удовольствием бы протянулся на диване с книгою в руке, но обязанность…
И, поклонившись обществу, доктор поспешными шагами пошел в город.
— Какой неотес! — воскликнул пан Рожер. — Ему кажется, что он разыгрывает роль деревенского философа, бальзаковского médecin de campagne. В жизни не встречался мне человек скучнее!
— Да, но зато он и честнейший человек в мире, — отозвался пан Мартын, — уж ты не говори мне о нем.
— В самом деле, — сказал молодой человек, — неужели же вы прикажете мне жертвовать моими убеждениями? Ведь я не мешаю вам называть его честнейшим человеком, а потому прошу позволения считать его скучнейшим. Ха-ха-ха!
— Медведь, — прибавила тихо панна Идалия. — Ему кажется, что у всех такая же холопская натура, как у него.
— Перестаньте! — прервала аптекарша. — Ведь видите, что это сердит отца.
— Меня это нимало не сердит, — сказал поспешно пан Скальский. — Пусть говорят, что хотят, — мнения свободны.
— Да и странно было бы требовать отчета в том, как я думаю о людях! — воскликнул пан Рожер. — Однако сегодня видно роковой день, — прибавил он быстро, — вижу к нам снова идут навстречу два городские невежи.
Это были выходившие из кладбищенских ворот Шурма и Валек Лузинский.
III
Валек Лузинский, историю которого читатели узнают немного позже, будучи еще маленьким, полюбил безнадежно панну Идалию в то время, когда она еще в коротеньком платьице ходила в пансион. Первая любовь, какие бы ни испытала она переходы и как бы ни окончилась, всегда оставляет неизгладимые следы в сердце. Панна Идалия смотрела с презрением на оборванного мальчика, предчувствуя уже в то время высшее призвание, и напрасно он старался ей понравиться; отталкиваемый постоянно насмешками, Валек первую любовь заменил первой и вечной ненавистью.
Начало этого детского романа было очень просто. Встретились они на улице, идя в школу; Идалия смеялась над мальчиком, и хотя Валек никогда не сказал с нею двух слов, она отлично знала, что он влюблен в нее, а бедняк сразу понял, что она ему не сочувствует. |