Ни кушака, ни колпака нет… Итальянец, как итальянец, только и всего!
— Это тебе пятисот лир жалко, — обиженно укоряет меня жена, — время, конечно, военное, и гондольеры поизносились.
Но, оказывается, и в этом жуликоватом парняге живы отзвуки великих традиций: хоть мы очень мало похожи на подлинных, до-военного времени, «страниеров», но он все-же считает долгом указывать нам на красующиеся по берегам канала заплесневелые палаццо и давать пространные объяснения, из которых мы улавливаем лишь немногие знакомые слова. При доле фантазии и этого хватает.
— Рикардо Вагнер! Слышите? Значит, вон в том облезлом особнячке сам великий маэстро жил… «Лоэнгрина» сочинял! А? Сыро ему, наверное, было, с ревматизмом-то… Лукреция Борджия? Зачем она сюда попала? Да, вспомнил. Под старость. Как-будто и угробили ее здесь. Внимай, Лоллюшка, и поучайся: здесь вот замечательную женщину на тот свет отправили…
— А чем она замечательная, папа?
— Чем? Да… Собственно говоря… Как это тебе сказать? Тоже на тот свет отправила дюжины там две или три… И еще… Ну, это, когда вырастешь, узнаешь…
— Палаццо Д'Оро! — восклицает Финик.
— Правильно! Я его сразу по открытке узнал… Только на ней он как-то изящнее выглядел.
— Риальто! — гордо указывает на горбатый мост гондольер.
— Ах, как же это? — грустно изумляется жена. — Там, кажется, базар? Какое же это Риальто? Тетя Клодя всегда пела…
и вдруг — базар… А я думала…
Так встретились мы с жемчужиной Адриатики, столицей Дожей, мечтой бледно и заманчиво светившей нашим ставропольским, баталпашинским, ростовским сердцам.
В дальнейшем она еще злее смеялась нам тем же оскалом беззубого рта… Два месяца, изо дня в день, мы бродили по извилистым улочкам Венеции, специально приспособленным для ударов из-за угла, взбирались на Кампаниллу, задирали головы на роспись потолков всевозможных палаццо, спотыкались на ступеньках Моста Вздохов и спускались в темницу Казановы.
Да, темновато ему было здесь, верно, но ветерок все-таки сквозь окошечко шел… Не то что в пробковой душилке на Лубянке!
У нас, жителей самой свободной страны всех времен истории, свой особый критерий для мест заключения. Позже в Риме один мой спутник по европейским тропам, осмотрев историческую камеру Каварадосси в замке Сент Анджело, с восхищением рассказывал:
— Понимаете, комната четыре на шесть, итого 24 метра жилплощади! Кровать с постельным бельем, стол, два мягких стула и даже умывальник! Считайте еще распречудесное окно и вид на весь Рим с самолета! Господи, Боже мой! Да за такое дело в Москве знаете, сколько нужно дать? И на пальцах не сочтешь!
Муж ставшей нашим другом синьоры Паллукини, «мадам Беттерфлей», изящный, как Казанова, и столь же изящно мысливший искусствовед, устраивая в те дни для американцев выставку «четырех веков венецианского искусства», нашел все-же время, чтобы показать нам Сен Марко.
— Эта дивная мозаика вывезена из Византии при разгроме ее крестоносцами… Тот горельеф с Александром Македонским добыт ими же в Пиррее, а бронзовые львы за стеной — из Сирии…
— Ну, а сами венецианцы что создали? — снаивничала жена, к счастью по-русски.
— К себе все свезли… Со всего света… Мало тебе, что-ли? Как ты не понимаешь искусства! — отвечаю за гида я.
На обратном пути профессор Паллукини указывает нам на высокий скучного вида дом.
— Здесь помещалось подворье ганзейских купцов. Стены дома снаружи были сплошь расписаны Гольбейном. |