Хью встретил их ещё раз на улице, когда они ехали в Тауэр, а в другой раз видел их издали — они завтракали у Прюнье. Он с удовольствием повидал бы Милдред — единственного человека, с которым можно было бы поговорить, — но она ещё жила в деревне.
Сегодня, направляясь к Эмме, он твердо решил добиться ясности. Он чувствовал, что положенный срок, даже если считать его испытательным, уже истек, и теперь опасался, как бы его не подвела собственная робость. Чувствовал он и некоторую обиду. Потребность видеть Эмму была все так же сильна, и представление о ней как о запретном плоде сладко мешалось в нем теперь с прежней страстью, поднявшейся из далеких глубин, покрытой коркой времени, но неизменной. Она заполняла его сознание, была его занятием. Хотя какое именно решение может увенчать его чувство, сведя их вместе, — этого он не знал и не слишком над этим задумывался.
Было время чая. У Эммы, кажется, в любом часу было время чая. Погода переменилась, день был холодный и ветреный, и листья, держась из последних сил, и ветви, взлетая и раскачиваясь, знали, что лето побеждено и отходит. Вечнозеленый садик за окном метался беспорядочной, волнующей толпой теней. Ветер налетал порывами, с ревом и плачем. В комнате мурлыкал рефлектор, и звук этот сливался с несмолкающим шумом в голове у Хью. Он только что заварил чай и принес его в гостиную.
Эмма сидела в своем обычном кресле. На ней было новое платье, во всяком случае, Хью его раньше не видел, и выглядела она сегодня особенно интересной. Платье было из темной, очень легкой шерсти в тонкую зеленую полоску, свободное и длинное, как все её платья. Трость с серебряным набалдашником стояла на месте, кудрявые седые волосы, причесанные тщательнее обычного, были похожи на искусно сделанный парик, и было в ней что-то отчужденное, что-то французское, что-то очень умное и вечное из какого-то изысканного мира, церемонного и скептического. Растроганный, восхищенный, изголодавшийся и почему-то очень довольный собой, он принимал её авантажный вид как дань и как предзнаменование. Она посмотрела на него нарочито туманным взглядом, к которому он уже был приучен, и сказала:
— Пожалуйста, милый, налейте чай… У меня что-то сил нет. Чай у вас, наверно, получился на славу.
Он налил ей и себе.
— Хоть сегодня, Эмма, не отмахивайтесь от меня. Не обращайтесь со мной так, будто я пустое место. Поговорите со мной по-человечески. Я, по-моему, заслуживаю каких-то настоящих слов.
— Настоящих слов? Вы меня запугиваете.
— Это я-то вас запугиваю? Да я и не видел вас вот сколько времени! А вы знаете, как многого я от вас хочу.
— Да-да. Не вы ли сказали, что хотите приблизительно всего. Притом второй раз. — Она засмеялась своим визгливым смешком.
Он придвинулся поближе.
— Ну так как же, Эмма?
Она обратила на него взгляд, тяжелый от отблесков какого-то угасшего грустного света.
— Я никак не могла решить в те прежние дни, что это в вас — божественная простота или просто глупость.
— А теперь как думаете?
— Не знаю. Может, это божественная глупость, а бог дураков любит. Может быть, бог и сам дурак. Будьте добры, принесите мне таблетки, они на письменном столе.
Он повиновался и стоял перед ней переминаясь, чувствуя себя толстым и неуклюжим. Что-то в комнате неуловимо изменилось.
— И почему мы вечно сражаемся? Почему не можем наконец жить в мире? Почему вы всегда стараетесь сбить меня с толку?
— Это ли называется сражаться? Я вас очень щадила, Хью. Ни разу не ударила так, чтобы действительно стало больно. А могла бы. Что до второго вашего вопроса, то слишком это соблазнительно. C'est plus fort que moi.[25]
Она проглотила таблетку и запила чаем.
— Поговорите со мной по-человечески! — Теперь в его голосе звучала откровенная мольба. |