Но, как уже не раз отмечал Хью, хотя все словно бы указывало на то, что перед вами болван, вынести такой приговор было затруднительно: почти неуловимый, но несомненный ум нет-нет да озарял эту умильную физиономию, не позволяя так легко отмахнуться от её обладателя.
Пенн, встряхивая головой, сияя всей своей оживленной мордашкой, все ещё ласково препирался с Энн. Одну ногу он поставил на ведерко с коксом, руку засунул в карман темно-серых, купленных в Англии брюк, так что приподнялась пола его голубой спортивной куртки и стали видны подвешенные к поясу на двух цепочках кожаные ножны с кинжалом.
— Опасное оружие, — заметил Дуглас Свон, указывая на кинжал.
Пенн покраснел, снял ногу с ведерка и обдернул куртку.
Энн сказала:
— Господи, тот немецкий кинжал! Ты что, нашел его в комнате Стива?
— Да, — отвечал Пенн растерянно. — Это ничего?
— Ну конечно, конечно. Ты просто молодец, что нашел его. Это Феликс Мичем подарил Стиву. Феликс добыл его где-то во время войны. Миранде он тогда страшно понравился, она все выпрашивала его у Стива, а он не давал. А потом, когда… Мы не могли его найти, хотя Миранда без конца искала.
— Ну так я отдам его Миранде, — сказал Пенн. — Как же иначе, все равно это её вещь. Мне очень жаль… — Заливаясь краской, он пытался отцепить кинжал от пояса.
— Да брось, — сказала Энн. — Оставь его себе. Миранда о нем давно забыла. И вообще, он больше подходит для мальчика. А теперь беги спать, Пенни, сию же минуту!
Дверь за ним затворилась, и Дуглас Свон снова сел, как видно раздумав уходить.
— Я тогда пришла в ужас от этого кинжала, — сказала Энн. — Конечно, сработан он превосходно, но у него на рукоятке свастика. Феликс говорил, что это оружие германского офицера. Они иногда носили кинжалы. Это считалось особым шиком. Все это так отвратительно. Гитлера никогда не перестанешь ненавидеть, а тут ещё эта черная гадость со свастикой… просто смотреть тошно!
— Дети этого не чувствуют, — сказал Дуглас Свон, складывая домино в аккуратные стопки.
— Да, наверно, — сказала Энн. — В этом смысле их неведение сбивает с толку. Я никогда не знаю, нужно их учить ненавидеть Гитлера или нет.
— Разумеется, нужно, — сказал Хью.
— А я сомневаюсь, — возразил Свон. — В мире и без того достаточно ненависти. Только любовь видит ясно. Ненависть видит все как в тумане. Ненавидя, мы не ведаем, что творим.
— Вы что же, предлагаете любить Гитлера? — спросил Хью. Свон его раздражал, хоть бы ушел поскорее!
— Не то чтобы любить, — сказал Свон. — Это для нашего поколения непосильная задача, разве что для святого. Но даже по отношению к Гитлеру возможно своего рода осознанное сострадание. Бессознательная ненависть — великое несчастье, ненависть же, искусственно вскормленная, — подлинное зло. Дети избавлены от той страшной потребности ненавидеть, которая выпала нам на долю. Лучше оставить их чистыми душой и почитать счастливыми.
— Не согласен, — сказал Хью. — Это вопрос практической политики. Вас послушать, так мы и в самом деле все святые. А в нашей жизни те, кто отказывается ненавидеть зло, неизбежно становятся его орудием. Ненависть — наша лучшая защита.
— Хотите на дорогу чашку кофе, Дуглас? — сказала Энн.
Поняв, что с ним прощаются, Дуглас Свон снова поднялся.
— Нет, благодарю, Энн, мне надо бежать. Вот он, недостаток силы воли! Да, совсем забыл, Клер просила узнать, будете вы в этом году участвовать в конкурсе на лучший букет? Она говорит, что всей душой на это надеется, а то без вас женщинам не будет на кого равняться. |