Даже любовь к Линдзи сперва не отразилась на никчемности его жизни с Энн. Но после смерти матери впереди забрезжило что-то новое, и что-то новое действительно родилось из одинокого бдения, которое он себе предписал. Раздумья, воздержание от Энн, долгие часы наедине с бутылкой и розами, прогулки в рассветном тумане среди отягченных росой розовых кустов, под щебет только что проснувшихся птиц — все это прибавило ему сил, помогло разрушить злые чары. После этого полного достоинства монастырского заточения вспоминать финальную сцену было мало приятно. Рэндл отлично понимал, как несправедлив он был к Энн, как хитро дождался предлога, как старательно и осторожно разыграл праведный гнев; впрочем, он не мог не поздравить себя с тем, что так успешно провел всю операцию. Досадно было только, что при этом оказался отец. Досадно, что он увидел отца беспомощным, испуганным, покорным. Досадно, что показал ему себя в такой некрасивой роли. Подсознательно он уважал Хью за то, что тот следует в жизни каким-то правилам, минутами даже завидовал ему. Отец его прожил жизнь с достоинством, не дал ей выродиться в хаос. Но для него самого правил в этом смысле не существует. И ещё не ясно, возникнет ли из его нынешнего хаоса некая высшая форма.
Конечно, он был чудовищно несправедлив к Энн; однако несправедливость эта внешняя, частная, а в более общем, более сложном смысле все как раз справедливо. Он не мог бы поговорить с Энн разумно, объяснить ей, что его мучает. Она бы просто не поняла. Стояла бы перед ним, сильная своей честностью — той примитивной честностью, которая выбивала у него из-под ног все опоры, губила его воображение, из-за которой она стала в его глазах мертвяще бесформенной, абсолютно незначительной, — и ничего бы не поняла. Представляя себе эту картину, он видел в Энн воплощение негативного начала. Да, она его погубительница, и его тактика против неё подсказана и оправдана инстинктом самосохранения. И все-таки он жалел её и знал, что даже теперь расстался с Грэйхеллоком не навсегда. Он связан с этим местом — связан той же Энн, и ежегодным круговоротом питомника, без которого ещё не научился жить, и Мирандой — больше всего Мирандой, сердцем этой тайны, зеленым глазком этой розы, Мирандой, которую он видел спящей в последние минуты, проведенные в доме, — острые прядки ярко-рыжих волос упали на щеку, а на подушке — кукла с открытыми глазами.
— Интересно, — сказал он наконец, чтобы нарушить молчание, хотя они нередко вот так же молчали втроем, вполне довольные, — интересно, какими вы бываете, когда меня здесь нет. Вот бы узнать!
— Какими бываем, такими станем очень скоро, — сказала Линдзи, взглянув на одни из часов, — потому что сейчас мы тебя выставим. Эмме время приниматься за вечернюю порцию, а у меня ещё целая гора переписки. Я не намерена сидеть за машинкой всю ночь.
— Я не засну, — сказал Рэндл, — так что, если будешь сидеть, вспоминай обо мне.
— Вы будете спать крепким сном, сын мой, — сказала Эмма. — И Линдзи тоже, я не позволю ей работать после ужина. Поди сюда, малютка, ты слышала, что я сказала? — Она поймала Линдзи за руку, когда та хотела отойти, и пытливо на неё посмотрела. — Совсем отбилась от рук, надо её приструнить.
— Ну, это мы все обсудим, когда Рэндл уйдет, — сказала Линдзи, глядя на свою покровительницу с какой-то хищной нежностью.
Рэндл встал. Эмма все ещё держала Линдзи за руку.
— Вот подождите, — сказал он, — как-нибудь перекину Линдзи через седло и умчу отсюда. — Он говорил это не в первый раз.
Эмма засмеялась.
— Нет, нет, я без неё не могу. Не могу без своей забавницы. И потом, я ведь первая её увидела. — Она прижала руку Линдзи к щеке и выпустила. |