Что в таком состоянии подъема ей удастся, как она сказала Хамфри, «подтянуть Хью на должную высоту» — в этом она почти не сомневалась, хотя и весьма туманно представляла себе, что это за высота, куда Хью вскоре предстоит вознестись. Пока же внутренняя работа, происходившая в ней самой, так бодрила её, что казалось — лишь бы Хью не заартачился, а уж любви-то у неё хватит на двоих. И все же в ожидании обещанного приглашения она все сильнее нервничала, а когда приглашение последовало и когда она позвонила у его двери, то волновалась, как молоденькая девушка.
Осматриваясь в гостиной у Хью, где она в последнее время не бывала, Милдред думала, как хорошо, что он снова как бы стал холостяком. Когда-то она приходила сюда к Фанни на чашку чаю, а Хью обычно видела только мельком, перед самым уходом. Теперь она сидела с ним вдвоем, за закрытыми дверями, спускался вечер, и она, как семнадцатилетняя девчонка, надеялась, что, может быть, он пригласит её в ресторан обедать. В душе она сама над собой посмеивалась весело и победоносно, а потом виновато, но только на мгновение, вспомнила про бедную Фанни.
В гостиной у Хью она сразу почувствовала себя дома и подумала о том, как мало осталось мест, где бы она испытывала это теплое, восхитительное чувство. Даже её будуар в Сетон-Блейзе, и библиотека их лондонского дома на Кадоган-Плейс, и квартирка Феликса на Эбери-стрит не умели так принять её и успокоить. Здесь её ничто не смущало. Ей уже начинало казаться, что в какой-то мере эта комната принадлежит ей. Она смотрела на знакомые предметы, и они смотрели на неё с новым, послушным выражением: ореховое бюро, овальный ломберный столик с алебастровой вазой на нем, два казахстанских ковра, зеленая стеклянная раковина из Мурано, в которую Фанни не разрешала ставить цветы, набор кувшинов веджвудского фарфора, китайские пятнистые оленята. Словно спали с них какие-то покровы и они всем своим видом говорили ей: теперь мы твои. Она уже отмечала, что тут желательно изменить. Кое-что надо переставить, а вот те большие вазы из золоченой бронзы лучше, пожалуй, вообще отсюда убрать.
Всех благосклоннее взирала на неё бесценная картина Тинторетто. Сейчас она озаряла комнату, как маленькое солнце. Картина была не очень большая, изображала обнаженную женщину и почти наверняка представляла собой ранний вариант фигуры Сусанны в знаменитой «Сусанне и старцах» из Венской галереи. Однако это был не этюд, а законченное самостоятельное произведение, заслуженно известное: примечательная ячейка в почти необозримых сотах, рожденных гением художника, и зритель недаром вспоминал о меде, глядя на это полное, наклоненное вперед, чудесное золотистое тело, на эту ногу, позолотившую зеленую воду, в которую она погрузилась. Под тяжелым, замысловатым переплетением золотых волос сияло лицо, непонятно что выражающее, — лицо, которое только Тинторетто и мог вообразить. Одеяние её составляли золотые браслеты и жемчужина, чья мутная белизна и отражала, и впитывала окружающие её легкие, медового цвета тени. Это была картина, которая любого мужчину могла сделать своим рабом, из-за которой могли совершаться преступления. Милдред смотрела, как она светится в полумраке, и с негодованием вспомнила, что Фанни одно время хотела её продать. Может быть, она пугала робкую Фанни, эта золотая мечта Хью о другой жизни.
В отношении Милдред к вещам, населяющим комнату, не было ничего грубо захватнического. То были слуги, бегущие впереди хозяина, символы чужого присутствия, чуть ли не священные знаки. И, продолжая посмеиваться над тем, что занеслась в такие выси, Милдред снова перевела взгляд на озабоченного, лысого Хью, столь настоятельно требующего присмотра. Скучный старый Хью, подумала она, и сердце её заныло от нежности. Мой.
На её вопрос насчет Пенна Хью ответил неопределенно:
— Право, не знаю. Едва ли Энн тревожится из-за дружбы Пенна с Хамфри. Наверно, мальчик, когда дошло до дела, просто решил, что лучше ему остаться в деревне. |