|
У Оуэна не было ни слуги, ни уборщицы. Простой деревянный пол студии он сам содержал в идеальной чистоте. Столовая и вылизанная до блеска кухня на первом этаже, гостиная и кабинет на втором тоже были вполне сносно прибраны. В доме имелся еще и нижний, полуподвальный этаж, в котором когда-то (до эпохи Оуэна) жила горничная, а теперь хранились аккуратно составленные на стеллажах особые картины, а также всевозможные механизмы и приспособления.
На третьем этаже, когда всходили звезды, оживали определенные «естественные» знаки присутствия хозяина. В одной большой комнате стояла необозримая кровать, кровать Оуэна, которая никогда как следует не заправлялась, но время от времени небрежно застилалась широким красным стеганым покрывалом. Эта кровать порой напоминала хозяину о давно минувших днях, когда с северной части города к нему регулярно приходили позировать женщины, которых он ни о чем не спрашивал. Безусловно, их мужья были безработными или сбежали от них, и им приходилось кормить кучу детей. Но это Оуэна не касалось. У противоположной стены одинаковыми бесцветными боковыми гранями наружу рядами стояли многочисленные, не нашедшие еще покупателя обычные картины. Раньше, бывая здесь, Оуэн любил вынимать их наугад. Теперь он делал это гораздо реже. Однако сейчас, выйдя из студии, поднялся по лестнице именно в эту комнату и начал что-то искать. Наконец нашел — когда-то написанный им портрет Льюэна Данарвена. Какое-то время Оуэн внимательно вглядывался в портрет, потом поставил на место — весьма приблизительное сходство, решил он — и вышел. Художник чувствовал себя усталым, ему хотелось снова лечь в постель. Тем не менее он решил подняться еще выше и обозреть окрестности из окна пятого этажа.
Четвертый этаж на время отвлек его от цели. Здесь располагались красивая, редко использовавшаяся комната для гостей, а напротив — любимая Оуэном темная комната, стены которой были увешаны очень интересными фотографиями, в том числе (среди умеренно страшных) имелся снимок Мисимы в позе святого Себастьяна, о котором недавно упоминал Бенет. Мисима покончил с собой. Какой изумительной храбростью нужно обладать, чтобы вспороть себе живот, зная, что спустя мгновение добрый друг лишит тебя головы. Жаль, что этот момент никто не запечатлел на пленке.
На пятом этаже, где не было никаких перегородок, царил Одрадек, кот Кафки. Повсюду, сваленные кучами, валялись какие-то бессмысленные, безымянные и безвременные вещи: картонные коробки, набитые не имеющими ни названия, ни какого бы то ни было отношения друг к другу предметами; замызганная одежда, давным-давно изъеденная молью, бесчисленное количество старых книг, несомненно, очень ценных, но истрепанных до дыр, какие-то старые письма, иные из них — так и не распечатанные, битый фарфор, битый хрусталь, древние газеты, коллекция камней… Оуэн пробрался сквозь эти завалы к окну и выглянул на улицу. Внизу простирался большой зеленый сад, заросший кустами и высокими деревьями, виднелись фасады и задние стены домов, а над головой — безграничное синее небо, накрывавшее Лондон.
Художник со вздохом отвернулся от окна, пиная попадающиеся под ноги вещи, пошел к двери и стал спускаться по лестнице, пока не достиг сносно прибранной гостиной на первом этаже. Там, над камином, висело большое зеркало. Он посмотрел на свое отражение: его богатая шевелюра, от природы очень темная, почти черная, была теперь успешно выкрашена в еще более темный, чем изначально, черный цвет. Оуэн набрал вес. Интересно, заметил ли это кто-нибудь? Впрочем, не важно. Его агрессивный профиль оставался прежним. Дядюшка Тим как-то сравнил его с жабой — особого рода жабой, такие водились в парке Пенндина. Оуэн жаб любил. Он подошел к телефону и включил его. Тут же раздался звонок. Это оказалась Милдред.
— Оуэн, ничего нового не узнал?
— Нет.
— Мы связались с полицией. Тебе ничего не пришло в голову?
— Пришло в голову? Нет. |