Ренато несколько секунд молчал, словно оценивая сказанное мною, а потом начал смеяться – тем рождающимся в легкой улыбке смехом, что так хорошо получается у актеров Шекспировского театра. Повинуясь внутреннему порыву, он крепко обнял меня – крепко-прекрепко, чтобы не посрамить память долгого времени занятий тяжелой атлетикой и привычки к физическому труду. Чуть не задохнувшись, я услышал его голос, донесшийся до моего уха вместе с жарким, влажным дыханием:
– Это значит, я написал то, что должен был написать. Понимаешь ты меня или нет? Я уже действительно поверил в свое безумие, но оказывается, что делал все правильно. А ты – ты только что разобрался с остальным, отбросил, уничтожил все непонятное.
Из-за плеча Ренато моим глазам открывалась следующая панорама: Сусана – в дверях, с устремленными на меня глазами, с подносом, на котором виднелось несколько рюмок. Дальше – Хорхе, глядящий на Тибо-Пьяццини, затихшего у него на руках. Марта – на ковре, маленькая и бледная, как какая-нибудь статуэтка, потерявшая всю свою живость и почти незаметная; она – почти незаметная!
Ренато наконец разомкнул объятия и поспешил взять поднос из рук Сусаны. Он шел спокойно, уверенно, с видом человека, который уже ничего ни от кого не ждет, потому что в какой-то степени он уже далеко от всего и от всех. Поднеся мне рюмку, он наклонился к Марте, протягивая ей другую. Я увидел, как он, почти извиняясь, гладит ее по голове и предлагает выпить.
– Ого, ну и дела, – еще не уверенный в том, что правильно понимает происходящее, сказал Хорхе, приподнимаясь с дивана. – А Тибо-Пьяццини-то, похоже, умер.
Я положил его на кухонный стол и долго смотрел на Сусану, которая в молчании вышла в кухню вслед за мной.
– Это может показаться глупым, но, по-моему, животные не умирают просто так, – сказал я, вынимая платок, чтобы вытереть катившуюся по щеке Сусаны слезу. – Любой из нас может вот так потерять сознание и, не приходя в себя, умереть. Но чтобы кот – нет, так не бывает.
Сусана отвернулась к двери, она смотрела на студию «Живи как умеешь». Вдруг я почувствовал исходившую от нее волну холодной, отливающей металлом ненависти, вырывавшейся наружу, пожалуй, только в ее взгляде. Ни голос, ни жесты никогда не выдали бы ее.
Я положил руки на плечи Сусаны, привлек к себе и стал целовать ее в затылок, в шею. Она не отворачивалась, не вырывалась, но была все так же далека и недоступна. Она была не моей.
– Я знаю, Су, я все знаю, – шептал я ей, надеясь, что не слова, а мой внутренний зов достигнет ее души. – Я столько всего понял, вот только этот вечер…
В первый раз она посмотрела на меня в упор и спросила:
– Что – этот вечер? Это их вечер, так ведь?
Я провел ладонью по мягкому боку Тибо-Пьяццини.
– Нет, уже не их. Сусана, присмотрись: Марта – что Марта? Ее теперь можно только пожалеть. Ее предали и бросили, и она постепенно начинает это осознавать. Марта была в этой игре крапленой картой. Она оказалась ненужной, а теперь так и осталась лежать – поверженная, бесполезная, жалкая и – не опасная.
Сусана прижалась ко мне, словно я говорил о ней, мы поцеловались – не столько из страсти, сколько желая обрести хоть какой-то покой, что очень помогло нам обоим. Я подумал, не осталось ли в этой игре еще одной – козырной – карты, а еще и о том, что вечер только начинается. Обнял Сусану за талию, и мы вместе вернулись в студию, где Ренато, преувеличенно жестикулируя, спорил по поводу пророчеств Паоло Учелло. Хорхе впал в молчаливую задумчивость, и только Марта воодушевленно возражала, движимая скорее всего тем чувством противоречия, что заставляло ее вечно вставать в оппозицию к мнению Ренато. |