Так и умерла – со счастливой улыбкой на посветлевшем лице. Иван Андреевич всё пытался её разбудить, а она не просыпалась. Марька хотела его увести, но он не позволил. Обхватил голову ладонями и затрясся в беззвучных рыданиях.
* * *
Наталья стояла у гроба, тщетно пытаясь понять, что творилось в её душе. Слёз не было, только давящая тяжесть в груди. Вика прятала в карманах красные от холода кулаки, постукивала друг о дружку заледеневшими ногами и ждала, когда всё закончится и они поедут домой. Она не горевала по бабушке, которую не знала и которой была не нужна. А бабушкин муж, знаменитый московский художник-реставратор, приходится ей родным дедушкой, и она на него похожа, Вика видела у мамы его фотографию. Вот же чудеса! Забывшись, Вика рассмеялась, и Наталья дёрнула её за рукав. Скорей бы домой, за поминальный стол, тоскливо думала Вика. Ей было холодно и уже давно хотелось есть.
Иван Андреевич на негнущихся ногах подошел к могиле. Неловко нагнувшись, захватил горсть холодной, промороженной глины и долго разминал её сильными пальцами, словно это могло помочь, словно от этого его жене станет легче – там, где она сейчас находилась, где обитала её душа. Все молчаливо ждали. Наконец он бросил на гроб мёрзлую землю, хотел сказать – «земля тебе пухом…» и не смог. Бормоча что-то несвязное, опустился на землю.
– Плохо… ему же плохо! Да помогите же! Поднимите его! – заговорили все разом, Ивана Андреевича подхватили под руки и повели в автобус. Бледный до синевы, он гладил рукой левую сторону груди и повторял беспрестанно: «Прости меня, Аня, прости дурака старого. Как жить теперь, без тебя?» Вика не понимала, за что он просил прощения. За то, что не умер вместе с бабушкой?
Остап мял в руках конверт. В конверте лежало письмо, которое мать написала Наталье год назад и которое Иван Андреевич отдал ему на кладбище, избегая смотреть зятю в глаза. – «Не хотели вас с места срывать. Сами справлялись худо-бедно, да и Марьюшка помогала, чем могла, да сестра патронажная приходила. Мать-то парализовало у нас, два года пластом лежала, теперь вот прибрал господь» – бормотал Иван Андреевич, старательно изображая убитого горем вдовца. Остап ему не поверил: соцработница, которую Остап ласково звал Марьюшкой, вела себя в доме по-хозяйски, громогласно распоряжалась на кухне, рассаживала гостей за поминальным столом, бегала к соседям за стульями, которых не хватило. Порхала ласточкой, – метко определил Остап. А ещё подумал, что свято место пусто не бывает…
Усадить всех за поминальный стол не получилось, и поминки справляли в два приёма. – «Как в санатории, в две смены» – хохотнула Марьюшка и спохватившись зажала рот рукой, сделала вид, что закашлялась. Чужое горе её не коснулось, чужие родственники ей не нужны, принесла их нелёгкая… Но куда же денешься, положение обязывает: заботливо усадила за стол, подсунула хлебницу, подносила тарелки с поминальной кутьёй, закусками и холодцом. Набросила Вике на плечи пуховый платок, пробормотала, чтобы все слышали – «Девчонка на кладбище замерзла, аж закостенела вся, а родителям хоть бы хны…». Улыбалась ласково. И смотрела – недобрыми глазами. Глаза были честными, забота – фальшивой.
Иван Андреевич не знал, о чём думает его внучка. Смотрел на её нахмуренные брови (его брови, дедовы!), капризно изогнутые губы (Натальины!) и радовался – наша порода, Мацковских! Про себя он уже решил: как бы там ни повернулось, внучку он от себя не отпустит. Вика останется в Москве, окончит школу и будет учиться в Академии художеств. Вину перед дочерью уже не искупить, но он сделает всё для этой незнакомой красивой девочки, которая – вот же чудеса! – его родная внучка, родная кровь.
Завернувшись в пуховый платок и простуженно шмыгая носом, Вика уплетала холодец, заедая его ноздреватым ржаным хлебом, который она– под одобрительным взглядом деда – густо намазала хреном. |