Потому, скорее всего, «Вестник» смутил вас еще на слове «свежий», вы заколебались, вставили длинное «неразрезанный» чтобы дать себе подумать и уже без колебаний заключили – «Вестник»!
– Ни на чем не основанный, а потому блестящий анализ! – воскликнул Пушкин.
– Я уверен также, что сказано так не для того, чтобы меня обидеть, – продолжал я с некоторым чувством, сродни вдохновению. – А дабы напомнить и себе, и мне, что рядом с вами всегда будет витать это имя и, что вы ни в коем случае не собираетесь от него от…даляться, даже зная мое к нему отношение. И если мы будем дальше приятельствовать, то оба должны к этому обстоятельству приспособиться. В общем – такая проверка и предупреждение.
– Пожалуй, точно. Даже если у меня такой мысли и не было, то отношения вы, Фаддей Венедиктович, передали верно. И опять подтвердили свой дар тонкого наблюдателя. А Вяземский…
– Вот, вы продолжаете!.. Я потому так горячо это говорю, что, поверьте слову, хотел именно сказать, что в нашем разговоре это имя обязательно должно быть вами повторено. Упоминание «Вестника» дает к тому основание. А я в таком случае должен либо продолжить разговор, как ни в чем небывало, либо прекратить. А сейчас я скажу – давайте изберем предмет более интересный, чем князь Петр Андреевич.
– А вы бы разве отказались от старого товарища ради нового? – спросил Пушкин.
– Нет, конечно, Александр Сергеевич, потому и не обижаюсь на ваш маневр. Но, по правде, из старых друзей у меня только ваш тезка – Александр Сергеевич Грибоедов. Его ни на кого не променяю.
– Давно не видались?
– Он на Кавказе с 1824 года, а в прошлом году его подвергли аресту по семеновскому делу, привезли в Петербург. Тут после освобождения мы с Александром Сергеевичем вместе жили на даче, гуляли, говорили. Война его изменила, он стал жестче, целеустремленнее, а прежде был гусар веселый… Я в этом узнал и себя – война быстро взрослит, огрубляет. Хорошее было время, но короткое. Спустя месяц он вновь уехал на театр военных действий.
– Я недавно видывал друга Кюхельбекера, но его путь не на Кавказ лежит, а в Сибирь, откуда надежды на возвращение нет. Бунт против царя, дай Бог Николаю Павловичу долгих лет, даже и следующий государь не простит. Я по тому делу потерял двоих – еще и Пущина. А вы – Кондратия Федоровича… Его то уж наверное – безвозвратно. Сочувствую вам, Фаддей Венедиктович, ну да что тут скажешь – про старые дрожжи не говорят трожды, все перемелется – будет мука. И то, что я задумал сделать для Кюхельбекера не нужно уже Рылееву… Хоть у погибающего поэта всегда есть неопубликованные стихи.
– Стихи то, может, и найдутся, – туманно ответил я, вспомнив портфель, набитый бумагами, – да только одно подозрение на его имя несет издателю угрозу…
– Дадите прочесть? Спрашиваю прямо, поскольку вы меня достаточно знаете: я сам не только написал много запрещенного, но и прочел еще больше. Кстати, мой архив для вас открыт, Фаддей Венедиктович. Я вам вполне доверяю.
– И я вам, Александр Сергеевич, но не чужие тайны.
– У человека есть тайны, а у поэта, как уже говорилось – только рукописи. А они ждут своих читателей. Ведь, согласитесь, то, что написано вдохновенно, должно передать заключенный в пиесе жар сердца другим людям. В том и состоит ценность и смысл нашего ремесла. Поэт пишет, и даже складывая бумаги в стол, питает надежду, что кто то повернет ключ, достанет ящик, перечтет, разложит по пачкам, сопроводит комментарием, да и, в конце концов, отдаст в печать! А вам, издателю, и карты в руки, вы даете нам жизнь, превращая рукописные буквы в тысячи журнальных оттисков.
– Красиво сказано!
– Это мы можем, – рассеянно сказал Пушкин, словно думая о чем то другом. |