|
Терпеливо и упрямо она продолжала меня расспрашивать. Ей было не отказать в логике, и поскольку я не говорила всей правды, для нее в моих показаниях оставались неясности. Само собой разумеется! В особенности, когда речь заходила о ключе. Ох уж этот ключ!
Днем инспекторша ходила в больницу и допрашивала там Бернадетту. Теперь она хотела сопоставить наши ответы. Бернадетта сказала ей, что мы выловили ключ в ведре с краской. «С белой», — уточнила моя подружка. Но инспекторше казалось неестественным ни с того, ни с сего начинать искать ключ в ведре с краской — хоть белой, хоть цвета детской неожиданности.
Узнав, что мы видели, как ключ упал в это ведро, и что собирались выловить его оттуда, она не могла не признать: мы действительно хотели открыть дверь… И открыли ее… Но вот как потом она оказалась запертой, — этого инспекторша не понимала.
А для Дюдю все было очень просто: мы прошли на крышу через Ротонду и вернулись тем же путем.
Но ведь осколки стекла внутри неопровержимо доказывали, что мы были заперты на крыше, что любой ценой пытались оттуда выбраться. И именно из-за этого произошел несчастный случай. А как она оказалась запертой, никто не знал.
В общем, Дюмонтье передал меня надзирательнице, поручив проводить обратно на репетицию.
Идя вдоль бесконечных коридоров, я попыталась что-нибудь разузнать. Эта надзирательница довольно милая, я стала ее расспрашивать в надежде, что она меня успокоит. Но она отвечала как-то странно: с одной стороны — вроде бы и приветливо, но с другой — так, что это тревожило еще больше.
— Что они хотят со мной сделать? — спрашивала я.
— Не знаю… Но не сходи с ума, все в жизни как-то улаживается, так или иначе… Я сама делала глупости, когда была маленькой, но, ты видишь, все у меня в порядке.
Я внимательно посмотрела на нее.
— Это правда, что вы были балериной?
Она пожала плечами.
— Правда. Всегда надеешься, что из тебя получится звезда, а потом становишься надзирательницей, или одевальщицей, или кассиршей… Тебе это не по вкусу? Ну, некоторые снимаются в кино или выходят замуж…
Ее слова еще больше опечалили меня, потому что если я не смогу танцевать, я и жить не буду!
На репетиции я снова встала на свое место, но совсем потеряла голову. Я больше не могла двигаться. Ноги у меня стали ватные, и я расплакалась.
Мадемуазель Лоренц приподняла мне голову:
— Знаешь, плохо быть плаксой… Если ты настоящая балерина, ничто не может помешать тебе танцевать!
Но я плакала все сильнее и сильнее. Месье Барлоф остановил репетицию. Он попросил всех выйти и стал меня ругать: из-за меня он потерял массу времени. Я поклялась ему наверстать все завтра.
Когда я поднялась в гримерку вместе с Жюли, все девочки уже переоделись. Мишель командовала ими, а они писали письмо Бернадетте в больницу. Все, кто был тогда на крыше, подписали его, и мне тоже нужно было подписать.
"Дорогая Бернадетта!
Мадемуазель Обер сказала нам, что твоя операция прошла хорошо. Тем лучше. Если ты уже можешь говорить, — молчи! Ни в коем случае не надо никому рассказывать, что мы были с вами на крыше. Дельфина — молодец, никому ничего не сказала. Ты же понимаешь, это очень важно для нас всех, ну, и мы на тебя рассчитываем. Лечись как следует. Целуем".
Я поставила свою подпись. Я чувствовала себя заброшенной, покинутой всеми. Мне было тяжело, даже не просто тяжело, я боялась. У Бернадетты сломана нога. Наверное, ей больно и, может быть, она никогда не сможет больше танцевать. А я чувствовала, что меня накажут, как будто я и так уже не была наказана.
Жюли переодевалась в своем уголке. Никто с ней не разговаривал. А потом она подошла и спросила, почему я плакала на сцене. |