В конце концов я перестал с ними воевать, поскольку занятие это утомительное и, главное, бесплодное. Позднее я к ним привык и наконец полюбил. Теперь я люблю все живое, кроме человека. И вижу все меньше различий между собой и всем, что двигается или даже не двигается, например, растениями. Если только не учитывать этические, эстетические и нравственные различия, которые весьма существенны и не обязательно говорят в пользу человека.
Хотя мне не нравится, когда ящерицы выскакивают вдруг из корзины для бумаг у письменного стола, когда я протягиваю к ней руку. Впрочем, не нравится только потому, что проходит какая-то доля секунды — весьма неприятная, — прежде чем я разгляжу, что это ящерица, а не скорпион.
Сегодня, когда я вошел, она устроилась на муслиновой шторе, посередине окна, в самом центре панорамы гор и неба. Прицепившись там, она не обратила на меня ни малейшего внимания. Неужели уже что-то предчувствует?
А именно то, что вскоре меня здесь уже не будет. В тропиках жизнь человека более преходяща, чем в странах Севера, во всяком случае его временность, случайность здесь более заметна. Быть может, ящерица уже знает, что вскоре этот дом, эти стены будут принадлежать ей одной. Все здесь всегда принадлежало и будет принадлежать только ей, я же был всего лишь эпизодом, и этот эпизод подходит к концу.
Руины в тропиках отличаются от руин Севера тем, что они полны жизни. Человек, правда, не принимает в ней участия, но непохоже, чтобы жизнь страдала от отсутствия человека. Такую же ящерицу я видел на Юкатане в руинах городов и храмов майя — племени, исчезнувшего очень давно. Вокруг нее было такое несметное количество растений, насекомых, зверьков и других живых существ, какое и не снилось руинам в другом климате. Все эти существа как ни в чем не бывало занимались каждый своим делом и жизнь вели весьма интенсивную.
Ранчо Ля Эпифания, 21 мая 1996.
Прошло пятнадцать лет, прежде чем я впервые после моего отъезда посетил Польшу и Краков. Я приехал в Краков вечером и остановился на аллее Мархлевского, так она тогда называлась, теперь же снова — Пражмовского, в комнатке моего отца, которого в тот момент, уж не помню по какой причине, в Кракове не было. Так что некоторое время я жил один.
Наутро я проснулся от странного чувства, до того странного, что прошло несколько минут, прежде чем я сообразил, в чем дело. А дело было в том, что на десятом, как мне показалось, дворике, если считать от моего окна — комната выходила в сторону садов и двориков, — играли дети, и я понимал все, что они говорят, даже в полусне и даже с такого приличного расстояния.
Ощущение было странным, поскольку к тому времени я уже прожил пятнадцать лет, не понимая, что люди говорят мне. Потом добавилось еще восемнадцать, и добавится еще три месяца.
Преувеличение? Да, но оно не меняет сути. Даже самое совершенное владение иностранными языками — это не то же самое, что знание языка родного. А точнее — материнского, потому что, родившись, человек слышит прежде всего мать, а не отца. Это нечто более глубокое, чем знание, это — инстинкт. Материнский язык понимаешь так, как дышишь, не отдавая себе в этом отчета, не думая об этом.
Потом я вышел в город. Тот приезд был полон эмоций, и не самых приятных, но Краков был тут ни при чем. Я, правда, приехал с французским паспортом, однако это не давало мне никаких гарантий.
Я повернул с улицы Томаша на улицу Яна, некогда — Святого Томаша и Святого Яна. Улица Томаша стала улицей Людвика Сольского, который святым не был. Яна не тронули, не отняли у него улицу, хоть и лишили святости. На плане Кракова, изданном в 1976 году Государственным объединением картографических издательств в Варшаве, Ян снова фигурирует как Святой.
Итак, я свернул и испытал чувство еще более странное, чем утром. Настолько странное, что, вернувшись назад, я свернул вторично, чтобы понять, что произошло на этот раз. |