Вспоминаю, как Розанов мне однажды сказал: «Да нужен ли грех для спасения, как в "Братьях Карамазовых"?»
Спасение для расщепленных людей — одно (грех), а другой совершенно путь для здоровых душой и телом людей, у которых душа хорошая, цельная и которых надо лишь накормить: вопрос о хлебе и вопрос о духе — отдельные вопросы, и все верно, только неверно там, где они встречаются и ломают отношение духа и тела (Горький против Достоевского).
Горький был на Капри у итальянских рыбаков, и там было у них весело, и так нудно-мрачно казалось в России. Он тогда и спросил себя: «Да нужен ли грех для спасения, как у Достоевского?» — и ответ, что нет и не нужно Достоевского.
Так он с этими рыбаками и вошел в Февральскую революцию: министерство изящных искусств.
Гордость — смирение. Страдания — Бес неудач.
У Мережковского ошибка может быть в том, что не всё только памятники духа человеческого — произведения искусства, метафизики и пр., есть исходная реальность, — а и действие факта существования масс.
Вопрос о хлебе в русской революции.
А поцеловать землю, значит, и обнять минуту проходящего времени и радостно приветствовать первого прохожего человека, — разве я этого не делал, Господи, разве не обнимал землю и не отвечала она мне своим зеленым светом радости.
Вот факт: моя стыдливость. Простота такого мудреца, как Мережковский, заключается в том, что говорит о таких вещах, о которых нужно высказываться молчанием («Помолчим, братие») или такими притчами, которые проверяются действием: поступил и понял смысл притчи, а без поступка их толковать можно на тысячи ладов (евангельские притчи). Мережковский все тайны выбалтывает в своей простоте, это рыцарь слова, бумажник, родной брат Дон-Кихоту, которого недаром взял он себе в Вечные спутники (выбалтывает и знает, что мысль изреченная есть ложь: знает и все неудержимо катит по этому пути , словами, как кровью).
Розанов говорил:
— Это не человек, это какие-то штаны говорящие.
7 Декабря. Гробовщик рассказывал К-у, что ему записывать нечего, он так помнит каждую могилку и забыть ему трудно, потому что сам же он каждую выкапывает и сам хоронит, не будь его — всех бы в общую яму кидали, как собак, и потом же родственники являются вскоре, «Где?» — спрашивают, укажешь — и опять в памяти. Вот когда после Мамонтова красные пришли, — я двадцать могилок заготовил на случай, а они только трех расстреляли: Воронова, Иншакова, третьего не мог узнать кто: снесло полчерепа и расшвыряло по стене, собрал мозги, косточки, стал вылепливать, и показалось мне лицо вроде как Витебского, бородка черная, все похоже слепил и похоронил за Витебского. Слышу, говорят потом, что жив Витебский. Туда-сюда — спрашиваю, — кто третий был, и так не узнал, и одна эта могилка у меня остается неузнанной.
Еще рассказывал гробовщик об одном своем смущении: раз он увидел, на стенке прилепился кровью пучок длинных волос четверти в три длиною, а женщин ни одной не расстреляли и духовенства, — чьи же это волосы? так и осталось неизвестным.
Мои богатства на последний край, чтобы променять и остаться голым: тулуп — 20 тыс., шуба — 15 тыс., полость — 5 тыс., 10 ар. полотна — 2 тыс., сюртук — пидж. — визитк. = 8 тыс. Итого 50 тыс. = 30 пуд. зерна. Нас четверо, по 7 1/2 пуд. = 5 месяц, жизни, то есть до 1 Мая.
Сиротская зима. Все белое впереди, назади, по сторонам все белое, только дорога подопрела, стала рыжая. В тумане этой сиротской зимы нет черты между землею и небом — небо тоже белое, и рыжая навозная дорога поднимается туда и на небо. Еду по навозной дороге на небо, и кажется мне, лошади назад везут, странно так! знаю, что туда еду, вон куда поднимается рыжая дорога, а чувствую, что назад, назад... Ах, матушка, матушка моя, из-за чего ты билась, хлопотала возле меня столько лет. |