Изменить размер шрифта - +
Вот что бывает с русским художником: в тот момент, когда он делается художником, — он перестает быть революционером (так, когда к Шатову приезжает жена, Шатов счастлив и в этом личном и праведном счастии — счастье, как искупление! — он не революционер: тот, как проклятый, в том бес, а этот искуплен, он заслужил себе положение не быть революционером).

Русский человек отпускается самими революционерами (прежними) в тот момент, когда он становится художником.

Элементы психологии революционера: несчастье, неудачливость, угрызения самолюбия с выделением злобы: он весь продукт среды, и все внимание его сосредоточено на среде (на «всех»), он не он лично, а существует, как представитель будущей совершенной во всех отношениях среды. А художник испытывает счастье лично в себе и в данный момент жизни, он есть существо лично реализованное. Все это понятно: но вот вопрос: этот закон, казалось бы, приложим и для всего мира, между тем существует же «Марсельеза» и сколько угодно можно выбрать сцен для «недели фронта» из европейской литературы («Ткачи» и проч.) — чем это объясняется?

 

28 Января. Начались Карамазовы, и так я узнаю при этом чтении Достоевского — какая остается Россия после бесов.

 

29 Января. Всякий политический деятель есть в широком смысле кандидат на престол. (Явление Ильи Ник. из Парижа в Хрущево: кандидат, брат его Иван Ник. — обыватель; мысли о пьесе на смерть матери.)

Козочка — в ней нет ничего, она погибает, как цветок под косою, и, однако, она все: она кровь, бегущая по жилам, и я свет этой капельки крови: вот она вышла, капля, упала на землю, кровь пролилась, вырос цвет — это жизнь сама в себе.

 

1 Февраля. Морозы лютые с ветром стали вплотную и держат, месяц светит волчий.

Берложная жизнь обняла, и утром душа моя как холодная печь: час целый сидишь возле печи, пока не нагреешь ее, и потом час целый сидишь, собираешься, пока, наконец, появится ощущение себя самого. Да вот ночью, если и холодно, проснешься, лежишь в темноте и кое-что видишь: так видел мать свою, как карту, — мать и карта! очень трудно объяснить, но вот, как говорят, дом в проекции или с птичьего полета, так и мать моя, и родня моя, и все прошлое лежит подо мною, на плоскости, руки, ноги, лицо, вообще черты индивидуальностей разбросаны, как мысы и заливы и очертания берегов на картах, и как бы это индивидуальное, личное, разные Италии, и Греции, и мысы Доброй Надежды, все это не существенно важное, а важно внутренность чрева земли, заключенного в этих очертаниях берегов, — вот тут-то и мать моя и родня вся лежит, как равнина, и на ней что-нибудь замечательное, <1 нрзб.> хорошей, встреченное мной у близких, теперь встречается не связанно с этим лицом, а как огонек на равнине или какое-нибудь явление миража на большаке…

Так представилось, липой пахнет цветущей, по липовой аллее подхожу к родному дому: именины справляют моей матери, мы все в аллее сидим за большим столом, гости наши все скромные, батюшка о. Афанасий, матушка, соседи, и разговор идет про таинственного Илью Николаевича, двоюродного брата, который вот сейчас только приехал из Парижа изучать Россию и много когда-то испытал в Сибири, а теперь женился на еврейке, доктор и писатель, хочет изучать родину и приносить пользу на легальном положении. Ксения Николаевна, мамина подруга, говорит на это, что из таких бунтарей в конце концов очень умные люди выходят, только вот одно плохо, зачем он женился на еврейке. «А в пику! — сказала мама. — Я это сейчас вам объяснить не могу: они, эти умные наши люди, без пики этой жить не могут, тут на легальном положении, а где же протест, вот вам и пика. Боюсь, — сказала она, — как бы не проговориться при ней, вдруг скажешь „жид“ слово».

Быстрый переход