Она коротко свистнула, и эта короткость свиста выражала то же самое, когда мы, кругло раскрыв рот, вдыхаем в себя в ужасе букву А. И этот короткий свист и мгновенное исчезновение не потревожили свистуна-рогача, к которому я намеревался подойти: он свистел и ревел. Из распадка я тихонечко выбрался наверх и затаился в кустах. Страшно мешал мелкий дубняк с сухими скрученными листьями. На березах лишь кое-где висели желтые, почти белые листики, мелколиственный клен стоял в ярко-красной рубашке, и через все это виднелось синее море и на нем «Томящееся сердце» с погребальными соснами. Олень свистел направо… Я мучился с дубняком… попал на оленью тропу. Какое счастье! Он свистел резко, а ему отвечал… Потом вроде курицы. Неужели так у фазанов? Свистун подходил сзади — понюхал мой след и скоро ушел… Другой остановился и стал чесать рога о дерево… Солнце впилось… и глаза особенно кроткие оленьи долго… все протер и лег. А токовик? Увидел его… Ка-ка-ка… мимо промчалась незаметная оленуха, а рогач остановился как вкопанный: я успел [снять?] пенсне, поставить скорость, щелкнул раз, два… и лишь тогда ужас его отпустил (оленуха стояла с хитростью: не заметит! он стоял в ужасе). Олень-токовик ходил… Когда ушел, я увидел, маленькая, почти белая оленуха стояла в высокой траве, и почему-то я вспомнил ту китаянку с маленькой ножкой, которая не могла идти, и мужа-контрабандиста — трепет (вот она-то затаилась. См. 1).
Катер тащил шесть 1 нрзб. с ивасями.
На всем пастбище, на всей желтой сопке наверху стояла одна, одинокая погребальная сосна, и от нее резкая тень неподвижная была.
Как рогач на чистом месте перехватил оленуху, совсем как в горелки, и догнав — ничего и даже отошел.
24 Октября. Хлопотал о номере, обеде, в зверосовхозе опять почуял, что Батурина нет, хочется крикнуть: Батурин! (Разложение: деревня + разложение человека. Матвеев похож на шулера, поумней всех (промблема).
«Промблема» двух уволенных егерей (не Левчук ли спроворил, а то почему же: «не боги горшки обжигают, и в 25 л. командовал армией»).
Вечером был Феклин: помзав морбазы.
Вот еще: когда Литвинов упомянул Мантейфеля, Матвеев оговорил: «не Мантейфель, а массы». Следовательно, борьба с «личным» проникла в глубочайшие недра «масс». «Разве дело в единице, — сказал т. Матвеев, — дело в массе, мы должны расценивать единицы с точки зрения целевой установки в плане общей наметки творчества масс, нам не единицы, а нужно взять массы под упор».
25 Октября. Гроза (единственная и то…).
Тайфунчик. В садике на ясени и на мелколиственном клене трепещут последние листики, но пирамидальный тополь весь цел и зелен. Точно так же много сюрпризов можно встретить и по месту: там на юру кончилась всякая жизнь, а где-нибудь под защитой гор сохранилась в полной свежести виноградная лоза…
Всем на свете известный евангельский рассказ о вере в горчичное зерно, достаточной для того, чтобы человек мог привести в движение гору, у нас в настоящее время во всем СССР повторяется в словах: «нет объективных причин». О, как я искренно всей душой приветствую.
Кто у нас в СССР теперь не знает, что для человека в его творчестве нельзя ссылаться на «объективные причины». О, как я это приветствую. И кажется, из всех евангельских рассказов с детства всех ближе мне было о вере в горчичное зерно, достаточной, чтобы человек повелевал горами, а не ссылался в своей слабости на объективные причины. Но признаюсь, что чем старше я становлюсь, тем проклятые объективные причины, сцепляясь одна с другой, как звенья железной Кащеевой цепи, неумолимо подводят меня к объективным причинам. |