|
Он «позволил» и «поручил»!
Моя любовь и приверженность к этому человеку были таковы, что я терпеливо сносил его незаслуженные оскорбления. Я не поднял против него оружия, когда он пренебрег моей сестрой, когда он забросил рожденных от него детей, когда он предпочел ей египтянку и стал раздавать прижитым в сожительстве с этой египтянкой детям царские титулы и земли, принадлежащие римскому народу. Я полагал, что неверно относиться к Антонию также, как к Клеопатре. Ее я обвиняю, исходя из ее иностранного происхождения и всего враждебного образа действий; однако его, римского гражданина, надлежит оправдать, считая не преступником, а жертвой, подлежащей не наказанию, но вразумлению.
От негодования меня бросило в краску: выходит, меня можно считать виновной только потому, что я иностранка! Антоний же, будучи римлянином, даже не подлежит обвинению.
Увы. До сих пор все мои братские увещевания отвергались им с горделивым презрением. Не встречая доброжелательности с его стороны, я тем не менее склонен отнестись к нему с состраданием, как к заблудшему брату.
И пусть никто из вас не страшится, если он развяжет войну, ибо его не следовало опасаться и прежде. Вы, разгромившие его при Мутине, знаете это слишком хорошо.
Это Антония-то не следовало опасаться — подобная наглость заставила меня содрогнуться! Неужели этому могут поверить? Неужели никто в Риме больше не помнит про Галлию, про Фарсалу, про Филиппы? Впрочем, память человеческая легковесна, и из нее выветриваются даже великие деяния.
И даже если ему довелось совершить нечто полезное, ведя боевые действия совместно с нами…
Совместно с тобой? Это когда ты, сказавшись больным, валялся в шатре?
Вы можете быть уверены в том, что ныне он растерял имевшиеся у него скромные способности, предаваясь излишествам и восточному разврату, каковые неминуемо сказываются на физических и умственных возможностях, не щадя даже более стойких мужей. Свидетельством упадка служит то, что за долгое время своего пребывания на Востоке он совершил лишь один поход, закончившийся бесславным отступлением от Фарсалы, в ходе которого римская армия понесла огромные, неоправданные потери.
Отсюда видно, что всякий из нас, предающийся смехотворным восточным пляскам и сладострастной похоти, сам приговаривает себя к лишению чести. Ибо теперь, когда пришло время взяться за оружие, что может устрашить в муже, погрязшем в чужеземных пороках? Физическая мощь? Он растратил ее, уподобившись женщине! Сила ума? Но он потерял ее, предаваясь противоестественной похоти! Скажем правду: если возле него и остаются люди, пользующиеся его нечистыми богатствами, не подвергая себя риску, то станут ли они сражаться против нас, своих соотечественников, за то, что вовсе им не принадлежит?
Какая мерзость! Я была так возмущена, что с трудом заставила себя читать дальше.
С чего бы нам его страшиться? Из-за количества толпящихся вокруг него людей? Но доблесть армии не в числе! Из-за того, что под его знаменами собрались представители разных народов? Да, и большинство из них годятся разве что в носильщики, ибо привыкли к тяжести ярма, а не оружия. Из-за его флота? Но его моряки умеют лишь грести и не имеют никакого опыта морской войны. Я, со своей стороны, испытываю стыд из-за необходимости вступить в соперничество с подобными созданиями: победа над ними не способна принести славы. Тогда как поражение, понесенное от них, покрыло бы нас неслыханным несмываемым позором. Против кого нам в действительности предстоит сражаться? Я вам отвечу! Кто они, военачальники Антония? Это Мардиан, евнух, это Ирас, что причесывает Клеопатру, и Хармиона, ведающая гардеробом царицы. Вот они — ваши истинные противники! Вот как низко пал некогда благородный Антоний!
Можно подумать, будто Мардиан — худший полководец, чем ты! Ты, вечно больной и хилый, беспомощный, как перевернутая на спину черепаха, шагу не способный ступить без своего Агриппы, — куда тебе равняться с Мардианом?
Однако многие из тех, к кому Октавиан обращает свои речи, не знают правды. |