Изменить размер шрифта - +
 — Постарайтесь вытянуть из него еще три-четыре сотни, и всем привет. Суд просто будет стоить вам испорченного настроения и здоровья, и я совсем не уверен, что после двух лет тяжбы вы сумеете получить больше.

В честь пятидесятилетия я предложил своему отцу, чтобы ночью мы спустились в квартиру Шломо-электроники, сменили личинку замка и выкинули все его барахло во двор. А мой отец говорит, что это незаконно и чтобы я не смел этого делать. Я спросил его — это потому, что он боится, а он ответил — нет, он просто реалист.

— Ради чего? — спросил он и почесал лысину. — Ты мне скажи. Ради чего? Ради оплаты за три месяца? Брось, это не стоит того.

В честь пятидесятилетия я вспомнил, каким был мой отец когда-то, когда я был еще ребенком. Такой высокий и работал в Тель-Авиве. Он обычно брал меня на прогулку или клал меня себе на спину, как мешок с мукой. Я кричал ему «Но! Пошел!», и он бегал со мной по лестнице вверх и вниз, как сумасшедший. Тогда он еще не был реалистом, он был властелином мира.

В честь пятидесятилетия я стоял на лестничной плошадке и смотрел на него: лысый, с небольшим брюшком, ненавидит свою жену — мою мать. Люди все время вытирали о него ноги, а он повторял себе, что не стоит связываться.

Я подумал об этом гребаном жильце снизу, который сидит в квартире моего покойного деда, копается в усилителях, и просто уверен, что мой отец ничего не сделает, потому что он усталый и вообще слабак. И что даже его сын, которому всего двадцать три, тоже ничего не сделает.

В честь пятидесятилетия я на минутку задумался о жизни. О том, как она дрючит нас и в хвост, и в гриву. О том, что мы всегда уступаем всяким засранцам из-за того, что «не стоит связываться». Я думал о себе, о своей подруге Тали, которую я не очень-то и люблю, о лысинке, которая уже пробивается у меня. Я думал о том, что же меня останавливает сказать незнакомой девушке в автобусе, что она очень красивая, выйти вместе с ней на остановке и купить ей цветы.

Мой отец уже вернулся в квартиру, и я остался на плошадке один. Свет выключился, а я стоял и все не зажигал его. У меня перехватило горло, я почувствовал себя таким забитым. Я подумал о своих детях, которые через тридцать лет тоже будут растерянно толкаться у прилавков в торговом центре, как мыши в лабиринте, а потом явятся ко мне с чем-нибудь типа «Таммуз в огне».

В честь пятидесятилетия я врезал жильцу своего отца по роже кулаком с зажатым в нем тяжелым ключом.

— Ты мне нос сломал, ты сломал мне нос, — выл Шломо, скорчившись на полу.

— Нос-шмос, — я взял отвертку «Филипс» с его рабочего стола. — Не нравится тебе? Так подай на меня в суд.

Я подумал о своем отце, который наверняка сейчас сидит в спальне и чистит себе пупок щеточкой с позолоченной ручкой. Это меня разозлило, страшно разозлило. Я положил отвертку на место и врезал Шломо еще раз ногой по башке.

 

Мой брат в тоске

 

Это совсем не то, когда какой-то человек улице рассказывает вам, что он подавлен. Это — мой брат, и он хочет покончить с собой. И изо всех людей он пришел именно ко мне, чтобы сказать это. Потому что меня он любит больше всех, а я — его, но у него проблема. Да еще какая.

Я и мой младший брат стоим в саду на Шенкина, и моя собака, Хендрикс, изо всех сил тянет поводок, пытаясь укусить за лицо какого-то ребенка в комбинезончике. Я одной рукой сражаюсь с Хендриксом, а другой ищу в карманах зажигалку.

— Не делай этого, — говорю я своему брату.

Зажигалки нет ни в одном из карманов.

— Почему — нет? — спрашивает мой младший брат. — Моя девушка бросила меня ради пожарного. Я ненавижу учебу в университете. И мои родители — самые жалкие люди на свете.

Быстрый переход