3) Завтра Коротков присылает мне корректуру моих "Современников". 4) Вышла "Живой как жизнь". 5) В "Новом Мире" вышел мой Куприн.
Казалось бы, нужно быть благодарным судьбе, а я несчастен, жалок, раздавлен.
18 марта. Лида рассказывает, что на ее книжке, изданной в "Библиотеке путешествий", была поставлена марка издательства "БП". Велели марку убрать, так как испугались, как бы кто не прочел "Борис Пастернак".
30 марта. Вчера меня "чествовали" в Доме пионеров и в Доме детской книги.
Отлично сказал Шкловский, что до моих сказок детская литература была в руках у Сида, а мои сказки — сказки Гекльберри Финна.
Все эти заботы, хлопоты, речи, приветы, письма, телеграммы (коих пуды) созданы специально для того, чтобы я не очнулся и ни разу не вспомнил, что жизнь моя прожита, что завтра я в могиле, что мне предстоит очень скоро убедиться в своем полном ничтожестве, в полном бессилье.
Письмо от Казакевича.
2 апреля. Выступал в Политехническом музее и по телевизору. Меня по-прежнему принимают за кого-то другого. Что делалось и Политехническом! По крайней мере половина публики ушла, не достав билетов. Зал переполнен, все проходы забиты людьми. И все, сколько есть, смотрят на меня влюбленными глазами. Андроников пел мне дифирамбы ровно полчаса. Я чувствовал себя каким-то мазуриком. Ведь, боже мой, сколько дряни я написал в своей жизни, постыдной ерунды, как гадки мои статьи у Ильи Василевского в "Понедельнике". Чтобы загладить их, не хватит и 90 лет работы. Сколько пошлостей — вроде "Англия накануне победы", "Заговорили молчавшие". Ничего этого нельзя оправдать тем, что все это писалось искренне. Мало утешения мне, что я был искренний идиот. Получено больше тысячи телеграмм, среди них от Анны Ахматовой, Твардовского, Паустовского, Исаковского и проч.
7 апреля. Утром во Дворце — получал орден. Вместе со мной получал бездарный подонок Югов, которому я не подал руки. Брежнев говорил тихим голосом и был очень рад, когда оказалось, что никто из получавших орден не произнес ни одного слова. Любимое выражение Брежнева: "я удовлетворен", "с большим удовлетворением я узнал" и т. д.
Оттуда в Барвиху. Первый, кого я увидел в холле, — Твардовский, с ясными глазами, приветливый.
9 апреля. Сейчас был у меня Твардовский. Поразительный человек. Давно уже хотел бы уйти из "Нового Мира". "Но ведь если я уйду, всех моих ближайших товарищей по журналу покроет волна". И он показал рукою, как волна покрывает их головы. Ясные глаза, доверчивый голос. "Некрасову издавать "Современник" было легче, чем мне. Ведь у него было враждебное правительство, а у меня свое". Принес мне рукопись некоего беллетриста о сталинских лагерях. Рукопись дала ему Ася Берзер. Рассказывал, как он нечаянно произнес свою знаменитую речь на XXII съезде. Подготовил, но увидал, что литераторов и без того много. Оставил рукопись в пальто. Вдруг ему говорят: следующая речь — ваша. Рассказывал о Кочетове, что ему кричали "долой!", а в газетных отчетах это изображено как "оживление в зале". Публика смеялась над ним издевательски, а в газетах: "(Смех в зале.)" В нем чувствуется сила физическая, нравственная, творческая. Говорил об Эренбурге — о его воспоминаниях. "Он при помощи своих воспоминаний сводит свои счеты с правительством — и все же первый назвал ряд запретных имен, и за это ему прощается все. Но намучились мы с ним ужасно". Говорит о Лесючевском: "Это патентованный мерзавец. Сколько раз я поднимал вопрос, что его нужно прогнать и все же он остается. А его стукачество в глазах многих — плюс: значит, наш".
11 апреля. Третьего дня Твардовский дал мне прочитать рукопись "Один день Ивана Даниловича" — чудесное изображение лагерной жизни при Сталине. |