Изменить размер шрифта - +
Блесни молниею, и рассей их». А в другом смысле барак – это «сверкал», как у Иезекииля: «Меч обнажен для заклания, вычищен для истребления, чтобы сверкал». А еще в другом смысле барак – это имя, как у победоносного военачальника в песне пророчицы Деборы: «Восстань, Варак! и веди пленников твоих». А если прибавить к нему окончание, то станет баркан, «терновник», как в рассказе о судье Гедеоне, который проучил старейшин Сокхофа, «молотя их колючками пустынными и ветками терновника». А перевернуть баркан, получится корбан, или «жертва», как в книге Левит: «Если какая душа хочет принести Господу жертву приношения». Если же к слову барак прибавить другое окончание, получается барекет, драгоценный камень агат. А еще тропка от бокер ведет к слову рекев, или «гниль», как в притчах: «Кроткое сердце – жизнь для тела, а зависть – гниль для костей». А переставить буквы в рекев – получишь ревек, «откормленный». А иначе переставить – станет керев, то есть «внутренность». А еще иначе переставить – и вообще придешь к слову кевер, «могила».

Мрачными показались мне все эти слова, и я стал искать более благозвучные корни. Но почему-то слово шефер, то есть «красота», потянуло за собой рефеш, то бишь «грязь», а шефа, то есть «изобилие», стало вдруг пеша, «преступление», и даже приятное онег, то есть «наслаждение», тотчас превратилось у меня в нега, что означало заразу. И только слова эмет («правда»), хесед («милосердие») и цедек (как «праведность», так и «справедливость») ни за что не соглашались поступиться своей правдивостью, милосердием и праведностью или справедливостью, и что бы иное я из них ни производил, оно не имело никакого серьезного смысла.

За всеми этими словесными играми веки мои и впрямь стали тяжелеть, и как раз во время очередных превращений слова халом («сновидение»), в котором, как сквозь туман, начали проступать очертания лехем и мелхама, желанного хлеба и ужасной войны, блаженный сон снизошел наконец на меня, и веки мои надежно сомкнулись.

Утром я попросил кофе. Мне подали какую-то бурду, которая не похожа была не только на кофе, но и на суррогат его суррогата. В своем берлинском пансионе, занятый рассказом фрау Тротцмюллер о «вещем сновидении», я забыл попросить у нее продуктовую карточку, а поскольку у меня не было карточки, мне не дали ни хлеба, ни вообще чего-либо, что сошло бы за пищу, если не считать нескольких червивых фруктов. Я очистил их от червей, прожевал, что осталось, и отправился к вдове доктора Леви.

Я подошел к нужному дому, но увидел, что он заперт. Дом стоял на низком пригорке, в отдалении от других, и когда-то был окружен садом, который сейчас утратил все признаки сада и превратился в поле колючек. Я долго стоял, удивляясь, как могло случиться, что женщина, которой муж оставил в наследство сад, красивее всех других садов, допустила, чтобы он зарос колючками. Я вспомнил те дни, когда гостил у доктора Леви и гулял по этому саду, вкушая от его плодов и внимая речам мудрого хозяина, и птицы летали над моей головой в полном молчании, потому что не хотели щебетом своим мешать речам мудреца. И вот сейчас этот сад был в запустении, и каждый цветок в нем увял, и топор вознесся над его деревами, и вороны хрипло кричали над ним: «Карр!.. Карр!» А где же госпожа Леви? Я всегда полагал, что жена мудрого человека должна быть во всем ему подобна, а вот, она забросила наследие мужа.

Вы знаете, что не в моих привычках осуждать женщин, но, видя это запустение, я не мог удержаться. Еще и собака прибежала откуда-то и принялась лаять на меня. Я отвернулся от нее и пошел искать хозяйку. Искал, искал и не нашел. Спросил прохожих – одного, другого, третьего, – но одни бормотали что-то невнятное, а другие утверждали, что здесь отродясь не было никакого доктора Леви.

Быстрый переход