Еще были варианты: Фантазм-писатели, Фук-писатели, Фигписатели, Фифа-писатели, Фарс-писатели, Фальш-писатели, Фарц-писатели… И так далее…
И снова навалилась на нас душная апатия, хотя и солнце уже село, и первый порыв темного ветра ворвался в окно, и где-то в районе Останкина в набегающих тучах громыхнуло листовое железо, предвещая очищающую грозу.
— Ребята! — вдруг сказал Игоряша-второй. — Хотите фокус?
Наверное, фокусы Игоряши — это было последнее, что могло нас спасти от духовного тлена и всепожирающей хандры в тот августовский вечер.
— Давай, Игоряша, действуй, милый, — взмолились мы.
— Хотите узреть, что сейчас делает Фульковский?
Мы оторопели. Что это — издевательство? Глазам бы нашим не видеть фонтан-писателей, в мыслях бы их не держать, а тут: «узреть»! И все же был в предложении Игоряши некий искус, некое соблазнительное обещание порока. Не сознавая до конца, что же кроется за словами Игоряши, мы переглянулись и сказали:
— Ну-ка, ну-ка…
И тут же посреди комнаты задрожал воздух, заструился, словно над пламенем большого костра, возник туманный, в голубых искорках, шар, будто сгустилась перед нами маленькая грозовая туча, потом шар утвердился в метре от пола и зажегся розовым светом. Он приобрел прозрачность, и в нем появилась объемная картинка.
…За пишущей машинкой сидел Ф-писатель Фульковский и бешено долбил по клавишам. Изображение укрупнилось, словно невидимый оператор дал наплыв, и все пространство шара заполнил лист бумаги, вылезший из каретки.
Там было написано:
«Вся энтропия мира — глухая, необузданная сила Вселенской анархии сконцентрировалась на этой планете.
Надо было уходить, надо было бросить звездолет в подпространство, чтобы донести до человечества весть о смертельной угрозе. Но командир Татарцев медлил. Он впился взглядом в экран информлокатора, с чувством подавленного страха смотрел на шевелящиеся языки энтропии, что тянулись к звездолету, грозя низринуть его в пучину мирового хаоса, и вдруг понял: уйти сейчас было бы трусостью. Все, чему учила его Земля, вся ответственность за Метагалактику и гордость за родную планету диктовали: надо принять бой! Надо убить гадину-энтропию в ее логове и вернуться на Землю победителями, а не вестниками нависшей угрозы. Татарцев ударил по клавишам, и вся мощь биополя экипажа, вся энергия кваркового сердца звездолета, вся плазма нейтронных полей через жерла тэта-излучателей обрушилась на энтропийное чудовище. Татарцев знал: убить анархию можно торжеством мысли, а вот мысль, Разум убить невозможно. Энтропия горела в пламени могущественного интеллекта землян, по прицельной сетке экрана метались абсциссы и ординаты, а Татарцев вжимал пальцы в клавиши и пел песню, которую в детстве, в начальной школе гуманистической этики, слышал от Учителя Труда!»
Строчка закончилась. Фульковский перебросил каретку, на минуту задумался, напряженно пялясь в потолок, и застучал: «Песню…» — прочитали мы. Пауза. «…Космических…» Пауза. «…Свершений!»
Фульковский откинулся на спинки стула и захохотал… Мы не выдержали и захохотали тоже. Правда, было в нашем смехе больше от истерики, от болезненности, от чувства неловкости и стыда, которое возникает, когда, гуляя по парку, вдруг натыкаешься на человека, присевшего в кустах, чтобы справить большую нужду.
— Игоряша, а Фишина можешь показать? — попросил кто-то, взвизгивая от сдавленного смеха.
— А Ферпатого?
— А Фезерова?
— О чем речь, мужики? — отвечал Игоряша, не хохоча, впрочем, не заливаясь смехом, а лишь тонко улыбаясь — за компанию. — Кого хотите, того и покажу.
И мы увидели всех Ф-писателей. |