Изменить размер шрифта - +

Самое лучшее в наших деревенских церквах — нерукотворное: веселые солнечные лучи, проливающиеся золотом сквозь затянутые паутиной окна. Люди же как будто задались целью доказать, что основа веры — страх.

Четверо евангелистов на потолке напоминали четырех палачей в красном, зеленом, синем и желтом. На большом алтаре была изображена Святая Троица. Бог-отец в желтом, как у святого Иосифа, облачении выглядел так, словно в очередной раз пожалел о сотворении человека и подумывал о новом потопе. Бога-сына, облаченного в синее, как у Девы Марии, одеяние, «художник» не иначе как перепутал с левым разбойником. Над ними вился белый голубь, изображенный скорее всего при помощи карманного ножика. Рай являл собой такое скопище торсов без шеи, косых глаз и вывихнутых членов, что куда там футуристам и кубистам! Бог весть, как сильно нужно отчаяться, чтобы захотеть в такую обитель. После чудовищных святых некоторый отдых глазу давал дьявол, попираемый архангелом на одной из стенок кафедры. Святой Михаил колол врага рода человеческого шпагой, какие во времена Марии-Терезии носили по субботам правоверные евреи; по-видимому, сатане очень нравилась щекотка, во всяком случае, он вовсю скалил зубы. При нем само собой была лопата — та самая, которой подсаживают в печь Вельзевула обреченные души.

Но к чему здесь прикасалась рука Турбока? Ведь искусства — ни на йоту. Я подошел к безголовому Святому Роху. Голова у него оказалась на месте, но таких размеров, что из нее свободно вышло бы две. Место ей было в панораме, на плечах Чингисхана, художник такого нарисовать не мог. А ведь картина явно совсем новая. Зачумленные и ягнята, замок на заднем плане и фигура святого пастыря, бывшего графа, рисунок, колорит — все обличало руку мастера. Но головы были чудовищны.

Нет, тут мне самому не разобраться. Мои познания в области истории искусств весьма поверхностны: я остановился на первой главе — изображениях мамонтов в альтамирских пещерах. Обо всем остальном я знаю ровно столько, сколько можно требовать от современного, относительно образованного человека. Натура обнаженная, но худая и масса разнообразных фруктов вокруг — это ренессанс. Еще обнаженнее, но гораздо толще — это скорее всего барокко, а если кто-нибудь изображен в шлеме — тогда уж точно. Если на картине раскачиваются на качелях, потеряв стыд и совесть, барышни в широкополых шляпах, а перед ними лежат на траве пастушки, в коротких панталонах, — это рококо. Немного, что и говорить; до сих пор мне хватало, но для романа о художнике необходимы знания куда более основательные. И психологией творчества следовало бы подзаняться. Времени, к сожалению, осталось мало, и все же надо будет написать Рудольфу, чтобы привез хотя бы работы Мутера и Тэна по философии искусства. Стоп! Вот хорошо, что вспомнил! Есть такой знаменитый бельгийский роман, называется «Доменик», герой там тоже художник. Постойте, кто же его написал? Фра… Фре… ага, Фромантен. Я читал его в студенческие годы, ужасно скучный роман, но зато оттуда можно было позаимствовать несколько прекрасных изречений для тронной речи, которую я произнес, вступая на пост председателя кружка самообразования. (Тогда-то профессор Кунц и напророчил мне писательскую будущность.) Эту книгу надо будет достать, авось она меня вдохновит. Надеюсь, Рудольф сможет добыть ее в библиотеке клуба. Уж ее-то наверняка не украли, в ней ведь нет никакого свинства.

Пока я записывал названия книг для Рудольфа, его преподобие вернулся. Взор его был подернут дымкой от встречи со смертью, нечто подобное можно увидеть в глазах больничного врача, страдающего болезнью желудка. (Особенно, если пациент скончался от того же недуга.)

— Ну что, кончено?

— Скончался, бедняга. Едва успел прочитать за мною «Отче наш» во отпущение грехов.

— Какие такие у него грехи? Реформатство?

— Какое там, — поп грустно улыбнулся.

Быстрый переход