— Это настоящая любовь. Мне даже все равно, если он спит с другими женщинами. Я хочу стать его женой.
Она произнесла «Фамм»: французское слово «жена» и одновременно слово, обозначающее «взрослую женщину». «Жена» и «женщина» — одно и то же! Оба слова для меня означали окончательное поражение, конец постоянного накала эмоций.
— Ты сошла с ума, — сказала я. — Моя мать сделала это, и она умерла.
— Я не собираюсь замуж за гомосексуалиста, — был ее ответ. — Это самое страшное, что женщина может сделать с собой!
— Она влюбилась в него, — заметила я. — Мне так казалось, и это было единственное, что я знала о своей матери. У меня была только эта скудная информация о ней и фотография матери на его столике. Мы никогда не видели ее родственников. Мой отец объяснял, что не видит в этом никакого смысла. Так какой же была Элиза, моя таинственная мать, умершая во время родов?..
Я очень нервничала, когда через неделю отправилась к Розе. Мне хотелось надеяться, что мое состояние не помешает ей работать со мной.
Все началось с сердцебиения, которое бывало у меня всякий раз перед ежегодным осмотром врача в школе. Я всегда дрожала, и думала, что диагноз, который он мне поставит, будет просто ужасным. Теперь мне был нужен диагноз Розы, — корректный анализ моей скрытой внутренней правды. Все, что я делала, казалось, не грозило никакими серьезными последствиями. Особенно после того, как я перешагнула через препоны, которые сама себе расставила. Я думала, что если и открою пророчице свое прошлое и настоящее, она даст мне знание о настоящем и великом порядке, который сможет скрепить вместе все разрозненные части моего бытия, и они обретут смысл!
Роза жила на авеню Боскет. Внизу сидела обычная консьержка, был лифт и незаметная дверь. Ничего необычного. Высокая женщина открыла дверь. Ее седые волосы были коротко подстрижены, она была полной, и у нее был одновременно отрешенный и собранный облик. На ней был свитер в полосочку и шаль. Теплая шаль для зимы, связанная не очень опытной рукой. Узор на красной шерсти был достаточно сложным. Она совершенно не была похожа на колдунью! Скорее всего она походила на медлительную покупательницу, которая стоит перед вами в очереди в магазине.
— Флоренс Эллис, — она произнесла очень четко мое имя. — Вы — знакомая Сюзи Амбелик.
На ее лице играла ироническая улыбка, как будто она желала, чтобы я подыграла ей в какой-то забавной шутке. Лицо у нее было почти квадратным и спокойным.
В комнате она села спиной к окну, за стол, покрытый скатертью темно-красного цвета. На стенах висели репродукции, изображавшие восход солнца, полет птиц. Уроки отца по искусству научили меня не принимать всерьез сентиментальных изображений: восхода, заката, деток, птичек… Ему нравилась красота только в ее мертвой форме — неизвестные или забытые языки, старые произведения искусства. Он не желал воспринимать такие живые понятия, как «Радость», «Красота» или «Печаль», «Счастье», «Душа», «Бог». Он издевался над всеми, кого волновали подобные сантименты. Он предпочитал иметь Куроса в холле. Мой отец говорил, что его улыбка была из далекого прошлого, аттическая. Мне же хотелось, чтобы улыбка была святой, сексуальной или мистической. В энциклопедии я прочла, что аттический язык был диалектом греческого. Если слово использовалось в качестве определения, то это уже означало чистоту, простоту и изысканность. Мне казалось, что таким способом нельзя описать улыбку.
— Нам, евреям, запрещено всуе упоминать Бога, — сказал мне отец, когда мною овладела религиозная мания. — И тем более когда скудный разум пытается представить его себе!
— А как насчет богов в твоей лавке? — спросила я. |