Зверское убийство – и вправду ужасно, но тебя-то никто не заподозрил бы. Кто бы смог предположить, что ты уже побывал в Регенсбурге? Но ты не рассчитывал, что кто-нибудь обратит на тебя внимание еще у ворот. Я сразу приметил, что с тобой что-то неладно, баварец…
– Грязная ложь! – палач врезал по обшитой досками стене. – Паршивые висельники, все вы! Скажи, сколько тебе заплатили, чтобы ты запер меня на ночь в башне? Кто тебе велел схватить меня у цирюльника? Кто? Признайся!
Испуганный стражник отвернулся на секунду. Когда он снова заглянул в окошко, губы его растянулись в тонкой улыбке.
– Ума не приложу, о чем ты, – сказал он наконец. – Как бы то ни было, расследование уже провели и бумажки все подписали. Городской совет соберется, скорее всего, уже завтра и решит, что с тобой делать. Со скотами вроде тебя у нас, в Регенсбурге, не церемонятся. – Стражник скользнул взглядом по забрызганным мочой стенам. – Надеюсь, тебе будет о чем поразмыслить в нашей милой камере. В любом случае палач уже начищает щипцы. Хотя чего я тебе рассказываю, ты это все получше моего знаешь! Хорошего дня.
Он в последний раз подмигнул Куизлю и, насвистывая себе под нос, зашагал прочь.
Якоб уныло сполз по стене и снова забился в угол. Дело складывалось для него не лучшим образом. Он по собственному опыту знал, что до пыток осталось, скорее всего, лишь несколько дней. По старинному обычаю подозреваемого могли приговорить лишь в том случае, когда от него получено признание, и признание это из Куизля любыми способами попытается вытянуть палач Регенсбурга. Сначала он только покажет ему орудия пыток. Если Куизль и тогда не признается, то палач переломает ему пальцы тисками и вырвет один за другим ногти. В конце концов он подвесит к ногам Якоба тяжеленные булыжники и, связав руки за спиной, начнет поднимать к потолку, пока плечи не затрещат и не сломаются. Палач Шонгау знал все эти подробности потому, что сам проделывал такое десятки раз. Но он знал также, что если подозреваемый, несмотря на все это, не признается, то его отпустят.
По крайней мере, то, что от него к тому времени останется.
Куизль улегся на грязный пол, закрыл глаза и стал готовиться к долгому путешествию в мир страданий. Ясно было, что если он признается, то ему светит по меньшей мере колесование. Прежде его, возможно, повесят, затем вспорют живот и вынут внутренности.
Взгляд Якоба заскользил по стенам камеры, сплошь испещренным именами множества заключенных, молитвами или проклятиями, нацарапанными на досках. Стражник неплотно закрыл окошко в двери, и тонкая полоса света падала на каракули отчаявшихся узников. В каждой надписи жила своя душа, своя история; каждая строчка свидетельствовала о жизни, оборвавшейся, вероятно, слишком рано и в нечеловеческих муках. Взгляд палача замер в одной точке, на одинокой строке. Кто-то вырезал ее глубоко в дереве – видимо, ножом.
Жнецу тому прозванье – Смерть…
Куизль нахмурился. Странно было читать эти слова именно здесь. Так начиналась всего лишь старая и глупая солдатская песня, но палачу она могла рассказать больше, чем любая книга. В ушах у Куизля приглушенно загудело. Слова эти были похоронены в глубинах памяти, почти забыты. Но теперь, когда он прочел надпись, они снова зазвучали в его сознании.
Жнецу тому прозванье – Смерть…
Вернулись образы, звуки и даже запахи. Запах пороха, спирта и разложения. Приглушенный хор мужских голосов.
Жнецу тому прозванье – Смерть,
И власть ему Богом дана.
На палача волной хлынули воспоминания.
…Над городом разносится солдатская песня, хотя понять невозможно ни единого слова. |