…Над городом разносится солдатская песня, хотя понять невозможно ни единого слова. Все сливается в гулкий бас, словно жужжат сотни мух над кучей. Чем ближе Якоб подходит к рыночной площади, тем громче звучит песня. Сердце бешено колотится, перед ним толпа людей. Среди них батраки, подмастерья, сапожники, алчные искатели приключений, бедняки. Все стоят в очереди, что тянется по всему периметру площади и упирается в обшарпанный дощатый стол. За столом сидит офицер, перед ним – толстая книга, куда он записывает имена рекрутов. Позади него тесными рядами стоят барабанщики и трубачи, бутыль настойки переходит из рук в руки, и кто еще может петь, тот поет:
Медленно, очень медленно книга вбирает в себя очередь, и вот Якоб стоит перед офицером. Тот смотрит на него с ухмылкой. Он жует щепоть табака и сплевывает на мостовую бурой слюной.
– Как твое имя, мальчик мой?
– Якоб Куизль.
– И сколько тебе лет?
– Этим летом будет пятнадцать.
Офицер потирает переносицу.
– А на вид больше. И силен, как черт. Уже бывал на войне?
Якоб молча мотает головой.
– На войне немало крови. Много чести, но и смерти не меньше. Там как на бойне. Ты на смерть смотреть можешь? На изрубленные тела, раздавленные черепа? Можешь?
Якоб молчит.
– Что ж, ладно, – со вздохом говорит офицер. – Сгодишься в обозные слуги. Потом, может, в барабанщики запишем. Или…
– Я хочу в пехоту, ваше благородие.
– Чего-чего?
– Я хочу сражаться. Двуручником.
Офицер замирает. Губы его растягиваются в ухмылке. Он начинает смеяться, сначала тихо, а потом хохочет. В конце концов оборачивается к товарищам позади себя.
– Вы это слышали? – восклицает он. – Мальчонка хочет двуручник. Из башки деревня не выветрилась, а ему уже и двуручник подавай!
Толпа гогочет. Некоторые из трубачей прерывают игру и показывают пальцами на прыщавого, неотесанного мальчишку. Ни штаны, ни рубаха толком не налезают на его бесформенное тело. Он растет слишком уж быстро, как поговаривает мама, и скоро сможет плевать на макушки всем жителям Шонгау. Но Шонгау теперь далеко.
Вот мальчишка, почти мужчина, поднимает льняной сверток, длинный и тонкий. Кладет его на стол столь осторожно, словно там сокрыт императорский скипетр. Медленно разворачивает, и взору предстает меч.
С короткой гардой и без острия, он достает мальчишке до груди. Отточенное лезвие сверкает на солнце.
Толпа резко умолкает, все взоры направлены на клинок. Лишь изредка кто-то невнятно бормочет. В конце концов офицер наклоняется к мечу и проводит пальцем вдоль лезвия.
– Боже правый, настоящий меч правосудия, – шепчет он. – Где ты его достал? Стащил?
Мальчишка мотает головой.
– Это меч моего отца, моего деда и прадеда.
Якоб снова заворачивает клинок в грязную, покрытую пятнами крови тряпицу. Слова эти он произнес с необычайным благоговением, и не верится, что исходят они из уст пятнадцатилетнего деревенского сопляка, которому вздумалось повоевать.
– Отец умер, и меч теперь мой.
После чего сын палача пополняет ряды молчаливых пехотинцев, и его подводят к так называемому коромыслу – к пике, установленной на двух вонзенных в землю алебардах.
Старый солдатский обычай. Кто под ней пройдет, того прибирает к рукам война.
Куизль все так же лежал на полу и не сводил глаз с надписи на стене.
Жнецу тому прозванье – Смерть…
Потом он наконец встал, нашарил на полу камешек и принялся соскабливать слова песни. |