— Дюбуа, — сказал регент, — ты не знаешь этого юноши!
— Какого юноши?
— Шевалье!
— Неужто? Ну, вы его представите мне, когда он станет вашим зятем.
— Это будет завтра, Дюбуа.
Аббат в изумлении обернулся и, облокотившись на ручку кресла, вытаращил на регента свои маленькие глазки.
— Монсеньер, вы не сошли с ума? — спросил он.
— Нет, он человек порядочный, а порядочные люди редки, — тебе это известно лучше, чем кому-нибудь.
— Порядочный человек! Позвольте вам сказать, монсеньер, что вы весьма своеобразно понимаете порядочность.
— Да, во всяком случае, я не думаю, что мы с тобой понимаем ее одинаково.
— А что он такого сделал, этот порядочный человек? Отравил кинжал, которым собирался вас заколоть? Ну, тут уж ничего не скажешь, — он не просто порядочный человек, а настоящий святой. У нас уже есть святой Жак Клеман, святой Равальяк, а вот святого Гастона в наших святцах явно недостает. Быстренько, монсеньер, обратитесь к папе, и раз вы уже не хотите у него попросить кардинальской шапки для своего министра, попросите его канонизировать вашего убийцу, и первый раз в жизни вы поступите логично.
— Дюбуа, говорю тебе, что мало людей способны сделать то, что сделал этот молодой человек.
— Дьявольщина! К счастью, да. Наберись таких десять на всю Францию, объявляю вам, монсеньер, что подам в отставку.
— Я говорю не о том, что он собирался сделать, — сказал герцог, — а о том, что он сделал.
— А что же он такого сделал? Говорите же, я слушаю. Я жажду, чтоб меня просветили.
— Ну, прежде всего, он сдержал клятву, которую дал д’Аржансону.
— О, в этом я не сомневаюсь, этот юноша своему слову верен, и, кабы не я, он сдержал бы и то слово, которое дал Понкалеку, Монлуи, Талуэ и Куэдику и так далее, и так далее.
— Да, но сдержать второе слово было труднее, он обещал не рассказывать о приговоре никому, и своей возлюбленной он об этом не рассказал.
— А вам?
— Мне да, потому что я ему сообщил, что все знаю и отрицать бесполезно. Тогда он запретил что-нибудь просить для него у регента, желая получить, как он выразился, только одну милость.
— И какую же?
— Жениться на Элен, чтобы оставить ей свое состояние и имя.
— Прекрасно! Оставить имя и состояние вашей дочери! Вежлив же ваш зять!
— Ты забыл, что для него это тайна?
— Кто знает?
— Уж не знаю, Дюбуа, чем омыли твои руки в день, когда ты явился на свет, но знаю, что ты пачкаешь все, чего касаешься.
— Кроме заговорщиков, монсеньер. Тут, мне кажется, напротив, я все прекрасно чищу. Поглядите на Селламаре, а? Как вымыто? Дюбуа — тут, Дюбуа — там. Я надеюсь, аптекарь сделал Франции хороший клистир и вымыл из нее всю Испанию. Ну и с Оливаресом будет то же, что с Селламаре. Вот еще Бретань застряла в глотке. Пропишем хорошенькое лекарство Бретани, и все кончено.
— Дюбуа, ты насмехаешься над Евангелием!
— Я с этого начал, монсеньер.
Регент встал.
— Ну-ну, монсеньер, — сказал Дюбуа, — я неправ, я забыл, что вы еще не ели. Каков же конец этой истории?
— А конец таков, что я обещал испросить разрешения регента, и регент его даст.
— Регент сделает глупость.
— Нет, сударь, он искупит свою вину.
— Ну, совсем хорошо! Нам только того и не хватает, чтобы вы были должны загладить вину перед господином де Шанле. |