На дверях тамбура красуются мелкие зеленые и красные стекольца, дверь узкая и торжественная, а тамбур полон одежды, лыж и ящиков для упаковки, как раз между дверями, где еле-еле находишь еще меньшее пространство, чтобы стоять там и ненавидеть.
Если станешь ненавидеть в большой комнате, тут же умрешь! Но если ты в тесноте, ненависть входит в тебя обратно и витает вокруг тебя, так что она никогда не достигает Бога.
С елями все совершенно иначе, в особенности если шары уже повешены. Они вбирают в себя любовь, и поэтому так ужасно опасно их потерять.
Как только ель попадает в мастерскую, все приобретает совершенно новое значение, заряд святости, что даже с искусством ничего общего не имеет.
Рождество начинается тогда всерьез. Мы с мамой ходили к ледяным горкам за русской церковью и наскребали там мох. Из глины мы воздвигали священный ландшафт с пустыней и Вифлеемом, каждый раз с новыми улицами и новыми домами; мы занимали все окно мастерской, мы выкладывали зеркальные озера, и разбрасывали по всей местности стада, и дарили им все новых и новых овец, а овцам — новые ноги, потому что старые растворялись в мшистой поверхности, и осторожно посыпали ее сверху песком, чтобы глину можно было использовать еще и потом. А когда мы вытаскивали ясли с соломенной кровлей, привезенные из Парижа в одна тысяча девятьсот десятом году, папа бывал очень тронут, и Мария всегда сидела далеко впереди, а Иосиф держался возле коров, потому что его фигуру повредили, залив водой, а кроме того, он был меньше ростом.
Последним появился младенец Иисус, слепленный из воска, но с настоящими кудрявыми волосами, которые делали в Париже еще до того, как я родилась. После того, как его помещали в ясли, надо было долгое время хранить молчание.
Однажды Попполино, вырвавшись на волю, схватил младенца Иисуса. Забравшись на папину статую Свободы, он уселся на рукоятку меча и съел Иисуса.
Мы ничего не могли поделать и не смели смотреть друг на друга. Мама слепила из глины нового младенца Иисуса и разрисовала его. Нам показалось, что он стал слишком румяным и вышел слишком толстым в талии, но никто не произнес ни слова.
Рождество всегда бывает шуршащим. Оно шуршало каждый раз, шуршало таинственно, это шуршащая серебряная и золотая, да и шелковая бумага — пышное изобилие сверкающей бумаги, в которую заворачивали, и которой украшали, и в которую прятали все подарки. Это изобилие бумаги вселяло в тебя ощущение неудержимой расточительности.
Повсюду были звездочки и бантики, даже на блюде с брюквой и на дорогой покупной колбасе, которая еще осталась на столе, прежде чем мы принялись за настоящую ветчину.
Проснувшись ночью, можно было услышать надежное шуршание подарков, которые заворачивала в бумагу мама. Однажды ночью она разрисовывала печь, украсив снизу доверху каждую кафельную плитку маленькими голубыми ландшафтами и букетиками цветов.
Она разрисовала перцовые рождественские пряники в виде козликов и приделала ноги к булочкам-кошкам особой формы, которые в Швеции пекут специально ко дню Люсии, а в середину живота вставила им изюминку.
Когда они приехали сюда из Швеции, у них было по четыре ноги, но с каждым годом ног становилось все больше, пока кошки не оказались в окружении безумного и витиеватого орнамента.
Мама взвешивала на весах для писем конфеты и орехи, чтобы всем досталось точно поровну. Весь год пусть все идет, как получается, ни у кого нет времени делать все, как положено, но Рождество — пора абсолютной справедливости. Поэтому оно заставляет всех делать что следует, напрягая все свои силы!
В Швеции набивают колбасы, а свечи льют из воска, и много месяцев подряд носят маленькие корзинки беднякам, а мамы шьют по ночам подарки.
А когда наступает Сочельник, решительно все они становятся Люсиями.
В первый раз, когда папа увидел Люсию, он очень испугался, но, разглядев, что это была всего-навсего наша мама, засмеялся. |