Такие дела.
Алое может быть темным. Багровое может переливаться кумачом и наливаться серым. Жидкое и прозрачное легко превращается в беспросветно чернильную гущу. Твой личный ад может быть каким угодно. А вот у него он всегда оказывался страшным, жгучим и красно-черным.
Здесь нет никакой пустоты. Здесь лишь обжигающие каменные стены и острая крошка на полу. Здесь горячий сухой воздух превращает носоглотку в мягкое дерево, изнуренное ударами напильника. Здесь не Ад, здесь его личное чистилище, затягивающее каждый раз, когда надо сделать страшное усилие над собой, вгоняя тело в бешеный ритм.
Это плата за вроде бы хорошие дела, нужные другим. Или ему самому? На этот вопрос он не может ответить уже очень давно. Сразу же, как встал на собственный путь, сплошь залитый черной и не живой кровью, покрытый кричащими темными душами не-мертвых и распадающимися личинами Других, не имеющих даже зачатка души.
Красное. Алое. Багровое. Светящееся изломанно-синими пульсирующими венами и зло-голубыми молниями. Сосуды рвутся, окатывая его чужой пролитой кровью, пролитой из-за него, когда не успел, когда не нашел, когда пожалел. Молнии, гнев убитых душ, не самых чистых, но и не замутненных Мраком, душ тех же самых, чья кровь, обживающей лавой, хлещет каждый раз, как его заносит сюда.
Страдать может лишь тело? Ерунда, верьте в это, пока не окажетесь в такой же клоаке, рвущей, сминающей, душащей и ломающей легкое вроде бы, как перышко, нечто, живущее в груди любого человека. Он знает, он чувствует каждый раз, когда станет нестерпимо мучительно, когда не хватит сил даже на крик боли, даже на плач страха.
Красное. Алое. Багровое. Истекающее по волнующимся скользким мембранам-стенкам мутным трупным соком, брызгавшим на него каждый раз, как приходилось доставать клинки. Ржавеющее хлопьями коррозии, облетающей с крючьев, ломов, цепей и огромных бритвенных лезвий, зазубренных старых мясных тесаков и портновских игл, мечтающих проткнуть душу, отправившую сюда так много пищи.
Он знает, но каждый раз не успевает даже закричать, лишь видя, как впиваются, повсюду, выстрелившие звенья с остриями на концах, бурые от засохшей плоти и крови, протыкают невидимое живым, ломают неощущаемое никаким рентгеном.
Душа эфемерна и не может страдать? Он бы поменялся с кем-то, говорящим такое, пусть всего лишь на минуту его личного наказания, положенного за желание сделать вроде бы хорошее дело. За другое, вспыхивающее внутри него каждый раз, когда все заканчивается. За другое, делающее его ничем не лучшим, чем погибающие от клинков, святой воды, соли, свинца и серебра, так щедро раскиданных им по длинной дороге, полной смерти и страха.
Он не кричит. И не из-за силы воли. Мог бы, так орал, визжал, проклинал и просил пощады. Боль не дает открыть рот, боль не дает глотнуть кислоты, растекающейся в воздухе, не разрешает выпустить хотя бы почти детский тонкий писк.
Он знает. Он помнит. И, оказываясь здесь, прорвавшись через темноту небытия, ждет.
Красного. Алого. Багрового.
Жутко хотелось пить. Горло пересохло, поскрипывая наждаком. Глаза открывать не хотелось. Пока не подергал совершенно деревянной рукой. Как только та еще слушалась? Звякнуло металлом о металл. Все в порядке. Будь он моложе и сентиментальнее, заплакал бы от восторга перед промыслом и милостью Господними. Ага, именно так и сделал бы. Только бы мешает.
Как же хотелось пить… Пересохший рот скрипел и шуршал языком-напильником. Хотелось хотя бы слюны, чтобы чуть смягчить глотку. Хотелось шипучей дрянной колы. Хотелось свежевыжатого апельсинового сока. Хотелось сваренного прозрачного яблочного. Хотелось чертова поминочного компота. Хотелось… Хотелось воды. Полторашку обычной бутилированной. Даже теплой. Даже пахнущей фильтрами и с их же привкусом. Да даже из-под крана, отдающую ржавчиной и тухлыми яйцами. Просто воды. Крикнуть?
Не пришлось. |