Чесночная колбаса на завтрак и настоящий чай, колбаса из ларька, чай с родины. Дешевое, но от того не ставшее хуже, чем «с добавлением натурального крема», туалетное цветочное мыло. Эти тоже, как обычно, по утреннему маршруту, на орущий и галдящий рынок, забитый под завязку такими, как они, узкоглазыми, жадными, наглыми. Новые люди великой страны, ничего для нее не сделавшие, но решившие здесь жить.
Зато они пахнут своим утренним счастьем, наполнившим острой перечной страстью крохотную квартирку среди панельных сот, населенных их земляками. Счастьем, сотворенным наспех, в скрипучей и просевшей кровати, застеленной протертыми и вспотевшими простынями. А вот нагреть воды на двух конфорках узкой плитки и помыться они не успели. Потому запах счастья так ощутим.
Еще не старый мужчина, одетый в костюм из натуральной шерсти. Ему явно жарко, но он терпит, потеет и преет в своей шерстяной броне. Он весит на добрый десяток, если не больше, лишних единиц по шкале соотношения веса и массы тела. Ему бы что-то полегче, и пройти расстояние между своими станциями, а их всего три от первой до последней, пешком. Нет, отставить, никак невозможно, у него не в меру дорогой костюм, лучше покрываться испариной и темными дорожками на сорочке под пиджаком. Но даже запах его прокисшего пота, лосьона после бритья «Burberry», вчерашнего крепкого алкоголя и начищенных утром туфель не перебьет внутреннего ambre, отдающего сладостью только-только начинающегося разложения. Его пока не почует даже специалист. А я да, на свою беду.
Он обречен, но не хочет признаваться в этом даже самому себе. Или пока не знает, все возможно. Рак, цирроз печени, грозящий скоро перейти в стадию некроза, или еще что-то, не менее плохое. Но он лишь вытирает полнокровное лицо платком, и потеет дальше. С кишечником тоже не все в порядке. Он думает, что никто не понимает, когда портится воздух. Ошибается… и добавляет немного в общий букет.
Здесь, в замкнутой коробке вагона, мне сейчас очень легко уловить и еще несколько нот, легко вплетающихся в запашистую метро-симфонию. Тревожных, жужжащих дрелью, вгрызающейся алым диссонансом в сонное спокойствие вагона. Липнущих серым клеем рваной синкопы, замешанной на формалине пополам с трупным ядом, и остро звенящих желтыми звонкими маячками опасности.
И они, эти ноты, легко перебивают не только запахи, но и сами звуки. Перелистываемых страниц, быстрых, еле слышных кликов клавиатур, эха от мелодий в наушниках плееров, почесывания, еле сдерживаемой отрыжки или икоты, поскрипывания сиденья под чьим-то нервно дергающимся задом. Да-да, все это могу слышать и ощущать. И не завидуйте, не стоит. Я слеп как крот. Ничего не вижу, но все слышу и ощущаю своим, сильно обострившимся, обонянием. Думаете, рад этому? Нет, совсем нет.
И все они: и милая в чем-то девушка-клерк, хотевшая уступить мне место, и краснолицый толстяк с пока отсроченной смертью – все, наверняка, постоянно смотрят на меня с жалостью и тут же отводят глаза. Взгляды чувствуешь, чувствуешь всей кожей, самим собой, тонкой прослойкой меня недавнего, и новорожденной и нарастающей броней меня настоящего. Они цепляются за тебя, хватают, прилипают, отдираются со звуком раздавленной подошвой плоской жирной мокрицы. Отдергиваются, когда широкие полосы бинтов под непроницаемо черными овалами очков поворачиваются к ним. Прячутся, уставившись в одну точку и немедленно возводя вокруг себя крепостную стену из «нет-нет, не хочу, это не я, но помог/помогла бы, бедный-бедный-бедный, но ведь недавно, как же???».
Да вот так, и не надо смотреть на меня с жалостью. Я еще не умер, черт вас подери, а очки? И что? Да, на моих глазах толстый слой пахнущей умирающей стерильностью ткани. Но это я, живой и теплый человек, несколько месяцев, после переезда в район третьей станции линии, катавшийся с вами в это время в последнем вагоне. Так что не надо, вот так. Паутина из трех перекрещивающихся липких нитей лопается со звуком бьющегося стакана. |