|
Рухнул, бутылку выронил. Покатилась та к ногам гостя, что огурцом чуть не подавился от ужаса. Еще бы, второй раз на его глазах спиртное губят. И кто — кошка какая-то!
Рысь к бутылке, лапой прочь за порог гнать, а Михеич тяп ту и к груди прижал, защищая от погибели:
— Не балуй!
Ты мне? — осела, обалдев, рысь.
Федор поднялся, сграбастал кошку и в сенки отнес, запер двери в комнаты: охладись.
Перенести подобное унижение она не могла: закрутило ее от обиды. Заметалась по сенкам, встречные предметы переворачивая, и давай доски дверные когтями драть да орать — жаловаться и упрекать:
Как же ты можешь? Что тебе дрянь эта? Сопьешься, дурак, жизнь под откос пустишь! Ты ж человек — умнее зверя должен быть! Плохо тебе — сразу за бутылку. Это дело? Слабак! А мне что прикажешь? Мне за что схватиться? Ты вон в доме своем, при руках, при ногах, с головой да речью, а у меня лапы неуклюжие, не речь — ор, и дома нет, и друзей, и вообще, кто я — не ведаю. Думаешь легко так жить?! Я ж ничего не могу, ничего.
Несправедливо!!
И обида до слез: чего я о тебе радею? Что ты сдался мне? Ну и пей, ну и губи себя! А я здесь останусь, с голоду помру, с холоду, мыши загрызут… Боюсь я темноты в замкнутом пространстве — слышишь ты, у меня эта, как ее, клаустрофобия!
Совесть-то есть?! Всего лишил, теперь жизни лишаешь?!
Если б я знала: зачем я, если б знала, кто меня в это тело вдел, если б говорить могла — я б как ты жизнь под хвост-то не пускала. За что ты так со мной? За что с собой?
Что ж ты делаешь, человек?!!
— Эк, заходится-то, — сказал отчего-то шепотом Михеич.
Мужчины застыли с кружками в руках, забыв напрочь, зачем их взяли. Кошка уже не выла — кошка плакала, да жалобно так, что ребенок малый. Мурашки по коже невольно пошли у мужчин, озноб обоих охватил.
— Впервой слышу, чтобы так-то рысуха жалилась. Как разбирает-то ее.
Федор не выдержал, кружку о стол грохнул и в сенки пошел. Рысь на руки взял:
— Ну, что ж ты, елы? Ребятенок прямо. Вот досталось мне с тобой нянчиться.
— Да уж, — поддакнул Семен Михайлович. — Это она к спиртному неприученная, вота и возмущается. Не по нраву, знать, запах. Знавал я такое. У мово брательника пес — Антиспирт кличут. Так тот на дух энту отраву не переносит, шибче твоей рысухи концерту дает. А здоровен! Запри его как твою, ага, двери вынесет. Было, на меня кинулся, бутылку под полой учуял и ну меня прочь толкать со двора. А сильнющ! Вота как бывает. А еще говорят: не разумно зверье-то. Э-э, враки то. Шибче иного человека соображают.
Федор вздыхал, старика слушая, и Непоседу гладил, успокаивая. Нехорошо ему было, вину чувствовал, а разобраться — за что? Мать кошки убил — так не он ее, она б его. Жизнь такая. Выпить с хорошим человеком решил — а чего нет? Что ж ему под дудку рыси теперь плясать? Не нравится ей, видишь ли, запах спирта, нежная какая, глянь ты!
Ох, встрял!
Да что ж делать теперь? Куда денешься? Не кинешь же животное.
— Терпеть придется, — протянул. Непоседа ему в локоть носом уткнулась, засопела, успокаиваясь.
— Эть, глянь! Будто поняла!
— Сдается, правду, поняла. А вот как — это уж, поди, и наука не скажет.
— Точно, точно. Богу то только и ведомо.
— Эх, Михеич, коли Богу что ведомо было, он бы руку мою придержал и спас мать для детеныша.
— У него свои задумки на кажну тварь.
— И на нас с тобой? Ерунда то. Кому мы нужны. Я может потому еще Непоседу взял, что сам без мамки жил. Не помню ее совсем, и вроде из головы выкини: кинула ж, как кутенка, тетке вон, и сбежала. От дитя собственного сбежала. |