Торжества, недружелюбия не было в улыбке полковника. Казалось, он достиг не победы, а только равновесия, восстановил благочестивое, предписанное уставом единодушие, которое поколебали слова Маникса. В тот миг полковник почти нравился Калверу; впрочем, это ничего общего не имело с симпатией: самым подходящим словом – хотя Калвер его ненавидел – было бы здесь «уважение». По крайней мере это была честная улыбка, пусть едва заметная. Улыбка человека, может быть, пустого, может быть, позера, но по природе своей не злого и не самовластного, – человека, который хотел бы услышать о себе от какого-нибудь сержанта: «Строг, но справедлив». В людях, подобных Темплтону, всякое чувство – гнев, удовольствие – рождается из священного трепета, благоговения перед четким строевым шагом, слаженным топотом сапог. Сила этой страсти без промедления карает отступников, но иногда дарует прощение усомнившимся – смотря по тому, каков сам пастырь: склонен он к милосердию или уповает на инквизицию и военный трибунал. Полковник был благочестив, но склонен к милосердию. Он не был тираном, и улыбка его означала, что сомнения капитана прощены и, может быть, даже забыты. Но только Калвер видел взгляд капитана – вспышку бешенства и боли, словно на трагической античной маске или в глазах закованного раба. Потом Маникс побагровел.
– Да, сэр, – сказал он.
Полковник направился к двери. Казалось, он уже забыл об этом столкновении.
– Калвер, – сказал он, – если сможете связаться по радио с ротой А, скажите им, чтобы снимались в шесть ноль-ноль. Если не сможете, пошлите до зари связного, чтобы узнать, получили ли они приказ. – Без видимой причины, как будто от неловкости, он слегка шлепнул себя по ноге. – Ну, спокойной ночи.
Ему ответили хором: «Спокойной ночи, сэр», потом из палатки вышел майор, а по пятам за ним – О'Лири. Калвер посмотрел на часы – было около трех.
Маникс поднял голову.
– Собираешься спать, Том?
– Я пробовал – слишком холодно. Да все равно мне надо сменить его у рации. Как вас зовут, радист?
Парень у рации, вздрогнув, поднял глаза: он по-прежнему трясся от холода.
– Макдональд, сэр.
Он был совсем мальчишка, прыщавый, с приятным серьезным лицом и остриженный почти наголо – его, наверно, только что прислали из учебного лагеря.
– Сматывайтесь-ка спать да найдите себе кучу игольника потеплее.
Парень сонно снял наушники и вышел, застегнув за собой клапан палатки.
– Слишком холодно, – повторил Калвер. – Отвык я спать на голой земле. Старость одолевает и ревматизм. А тут еще Каменный Старик сидел битых два часа, и, вместо того чтобы дрыхнуть, мы с майором и О'Лири слушали его рассказы о Шанхае.
– Сукин сын. – Маникс мрачно подпер подбородок рукой и, замигав, уставился на голую парусиновую стену. Он жевал окурок сигары. Свет лампы подчеркивал плоский, монгольский склад его лица, вид у него был угрюмый и до предела измученный.
Поежившись, он плотнее запахнул ворот куртки, и Калвер увидел, как на лице его появилась насмешливая, сердитая улыбка, возвещавшая очередной приступ злости – на морскую пехоту, на армию, на собственное бессилие, на положение дел в мире; его циничные тирады были бы невыносимы, не произноси он их с таким смаком, злорадством и мрачным юмором.
– Пятьдесят… восемь километров, – сказал он раздельно, с неожиданным блеском в глазах. – Пятьдесят… восемь! Господи, спаси и помилуй! Ты понимаешь, что это такое? Это как от Нью-Йорка до Стамфорда в Коннектикуте. А я и ста метров подряд ни разу не прошел с сорок пятого года. Пятьдесят восемь километров я на санках с горы не проеду. И притом форсированным маршем. |